реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 2 (страница 27)

18

К шести вечера последний клиент ушёл.

Алишер собрал инструменты, аккуратно сложил в ящик, подмёл за собой крупный мусор и заглянул в приёмную.

— На сегодня всё, — сказал он. — Проём готов. Завтра раму поставлю, к обеду дверь будет. Зверям вашим шумно было, извиняюсь. Завтра потише будет, штукатурка — это не перфоратор.

— Спасибо, Алишер. До завтра.

Он кивнул и вышел. Фургон за окном чихнул мотором, развернулся и уехал, оставив на тротуаре пыльный след.

Клиника опустела. Стало оглушительно тихо после десяти часов перфоратора. В ушах звенело, как после концерта, и тишина казалась физически плотной, как вата.

На улице заморосило. Серый питерский вечер лёг на район привычным одеялом: фонари зажглись, тротуары заблестели, и капли расползались по стеклянной двери клиники мелким бисером.

Ксюша мыла пол. Швабра ходила по линолеуму мерными движениями, бледно-серая вода стекала в ведро, и Ксюша тихонько мурлыкала что-то себе под нос — невнятное, мелодичное, похожее на колыбельную для существ, способных проплавить чугунную сковородку.

Я стоял у шкафа с препаратами и проводил вечернюю инвентаризацию. Литиевый нейтрализатор — три флакона, полные. Седативное для крупных видов — три ампулы, и ещё две израсходованы на медведя вчера. Микрозажимы, скальпель, расширитель — в футляре, стерильны. Эфирный пластырь — восемь штук. Шовный материал — две катушки.

Инвентаризация. Рутина. Контроль. Те вещи, за которые держится рассудок, когда всё остальное выходит из-под контроля.

За стеной, в разгромленном цеху, где утром был медведь, а теперь стоял голый бетон с проломом в перегородке, капала вода из ржавой трубы. Мерно, ритмично. Кап. Кап. Кап.

Семь вечера.

Полуфинал начался. Или вот-вот начнётся. Медведь стоит в клетке на Арене, накачанный стимуляторами, и фасция натянута, как барабанная кожа, и швы мои держат, но вокруг них — девять процентов живой ткани, ослабленной, воспалённой, и каждый грамм стимулятора давит на неё изнутри.

Кап. Кап.

Ксюша домыла пол, выжала тряпку, вылила воду и подошла ко мне.

— Михаил Алексеевич, — сказала она, и голос был осторожным, таким, каким разговаривают с людьми, о которых волнуются. — Вы сегодня ничего не ели. Может, чаю? Я тут бублики принесла, с маком, мягкие…

— Спасибо, Ксюша. Иди домой. Завтра в восемь приходи, как всегда, — сказал я.

Она помедлила. Посмотрела на меня, на шкаф с препаратами, на мои руки — они были спокойны, и Ксюша, вероятно, решила, что раз руки не дрожат, значит, всё в порядке.

— Я ещё немного поработаю. Не все карточки заполнила, Михаил Алексеевич.

— Хорошо, тогда сама закроешь клинику. Договорились?

— Да, — слегка улыбнулась она.

Я закрыл шкаф на ключ. Проверил замок. Потянулся к куртке на вешалке.

И в этот момент на улице взвизгнули тормоза. Машина встала прямо у крыльца — свет фар ударил в стеклянную дверь и залил приёмную белым слепящим светом.

Хлопнула дверца. И я услышал шаги — тяжёлые, быстрые, спотыкающиеся. Кто-то бежал ко входу.

Стеклянная дверь распахнулась с такой силой, что колокольчик оторвался и улетел в угол, звеня по линолеуму. Петля, которую я подкручивал утром, снова выскочила из паза, и дверь ударилась о стену.

На пороге стоял Клим.

Я узнал его не сразу. Бритый затылок — тот же, чёрная куртка — та же, но всё остальное изменилось. Лицо — серое, перекошенное, с расширенными зрачками, как у человека, увидевшего что-то, к чему жизнь его не готовила. Дыхание — рваное, хриплое, со свистом, будто бежал не от машины до двери, а от машины до горизонта. Ладони трясутся. У человека, чьи руки могли согнуть арматуру.

И на куртке, на правом рукаве и по всей груди — кровь. Тёмная, густая, с эфирным отливом. Свежая. Много.

Спесь, самодовольство, ленивая наглость утреннего разговора — всё слетело, как пыль с мебели, одним выдохом. Передо мной стоял не правая рука Золотарёва, не амбал с манерами жандарма. Стоял человек, дошедший до края.

Клим упёрся рукой в косяк. Грудная клетка ходила ходуном. Глаза нашли меня, вцепились, как клещи, и в них было то, чего я меньше всего ожидал увидеть.

Страх. Настоящий, животный, тот, что приходит, когда понимаешь — всё пошло не так, и исправить некому.

Он открыл рот. Сглотнул. Голос вышел хриплым, ломаным, без единой ноты прежнего хамства.

— Лепила… — выдавил Клим. Язык не слушался. — Док. Спаси его.

Глава 9

Три слова. Из человека, который утром цедил «не твоя забота» голосом хозяина жизни, эти три слова вышли так, будто их выдирали клещами. Клим стоял на пороге, упершись ладонью в косяк, и грудная клетка ходила ходуном, и дыхание рвалось хриплыми толчками.

Я смотрел на него. Молча, несколько секунд, и в эти секунды не было злорадства — хотя имел право, — не было торжества, хотя предупреждал. Было другое: тяжёлый, свинцовый взгляд хирурга, видевшего такие сцены сотни раз за сорок лет карьеры, и знающего, что виноваты всегда одни и те же, страдают всегда одни и те же, и это никогда не меняется.

Я же предупреждал.

Фраза осталась непроизнесённой. Но Клим её прочитал — в моих глазах, в тишине, в паузе — и вздрогнул, будто его ударили.

Позади него, за распахнутой дверью, стоял фургон с включёнными фарами. Дизельный мотор тарахтел на холостых, и в салоне шевелились тени — крупные, суетливые. Кто-то матерился сквозь зубы. Кто-то другой скулил — тонко, по-собачьи, и я не сразу понял, что скулит не собака, а взрослый мужик.

Эх, молодёжь. Ничего не знают, торопятся, ломают дрова. А потом бегут к «лепиле» и просят чуда.

Чудо будет. Но сначала — работа.

Я повернулся к Ксюше. Она стояла у стеллажа со шваброй в руке и смотрела на Клима, на кровь на его куртке, на свет фар за стеклом, и глаза за очками расширились до размера тех самых чайных блюдец, а рот приоткрылся, и швабра медленно кренилась набок, грозя упасть.

— Ксюша, — сказал я. Ровно, буднично, тоном, каким диктуют список покупок. — Готовь двойную дозу транквилизатора и эфирный стабилизатор. Верхняя полка, оранжевая маркировка — седативное. Синяя — стабилизатор. Духовую трубку из ящика под столом. Пациент вернулся.

Голос подействовал. Ксюша моргнула, рот закрылся, швабра упала и грохнулась о пол, и Клим на пороге дёрнулся, но я не обратил внимания, — и через секунду Ксюша уже стояла у шкафа, доставая ампулы.

Руки тряслись, но она работала. Включился тот самый режим, операционный, когда неуклюжесть отступает и остаётся только функция.

— Заноси, — бросил я Климу.

Клим обернулся к фургону и махнул рукой. Задние двери распахнулись, из кузова посыпались люди — шестеро, здоровых, в тёмных куртках, и физиономии у всех были одинаково серые, как небо за окном. Один прижимал к боку левую руку, и сквозь пальцы сочилось тёмное. Второй хромал. Третий, самый молодой, смотрел перед собой невидящими глазами, и губы у него дрожали.

Они вытащили из кузова клетку.

Ту самую. Транспортную, усиленную, на колёсиках, с навесными замками по углам. Накрытую брезентом — тяжёлым, тёмным, мокрым от дождя и от чего-то ещё, отчего ткань лоснилась в свете фонарей.

Клетка ходила ходуном. Колёсики скрежетали по мокрому асфальту, и шестеро мужиков, каждый под сотню весом, упирались в стальные прутья и с трудом удерживали конструкцию от заваливания набок. Из-под брезента доносился рёв — глухой, утробный, вибрирующий, от которого у меня в груди загудело.

— Осторожнее! — рявкнул Клим. — Не переворачивайте! Колёса держите! Аккуратнее, вашу мать!

Они вкатили клетку через дверной проём — стальная рама прошла впритирку, ободрав штукатурку с обоих косяков. Колёсики въехали на линолеум и оставили мокрые грязные полосы. Клетка встала посреди приёмной, и пол заскрипел под весом.

Пухлежуй, лежавший на коврике у стойки, взвизгнул и пулей нырнул под кушетку. Из подсобки донеслось возмущённое уханье Феликса — революционер проснулся и выражал протест.

Я подошёл к клетке. Шесть пар глаз уставились на меня — бугаи расступились, как расступаются перед врачом в приёмном покое, рефлекторно, потому что человек в белом халате в такие минуты становится главным.

Ухватил край брезента и рванул на себя.

Ткань слетела, и свет потолочной лампы упал на то, что было внутри.

Медведь.

Шипохвостый, боевой, двести килограммов. Тот самый, чью фасцию я штопал на коленях в этой клетке вчера вечером. Тот самый, чей пульс я выводил из красной зоны, лёжа на животе на стальном поддоне.

Зверь бился о прутья, и каждый удар отдавался лязгом, от которого дребезжали стёкла в шкафу. Глаза были налитые кровью, с лопнувшими капиллярами, красные, безумные. Пасть ходила ходуном, пена лезла сквозь клыки и свисала хлопьями.

Панцирь на спине топорщился — костяные пластины приподнялись, как иглы ежа, и из-под пробоин у правой лопатки и в пояснице сочилась тёмная эфирная кровь. Мои пластыри сорваны. Швы — на месте, но вокруг них фасция набухла и потемнела.

«…БОЛЬНО!!! ВЕЗДЕ БОЛЬНО!!! ПОЧЕМУ ОПЯТЬ!!! ОТПУСТИТЕ!!!»

Голос в эмпатии ударил так, что я стиснул зубы. Боль, ярость, слепой ужас — всё разом, спрессованное в крик, от которого хотелось зажать уши, но уши были ни при чём, потому что крик шёл изнутри, через Ядро, через связь, недоступную ни одному прибору.

— Ксюша, — позвал я, не оборачиваясь. — Трубка!

Она подала. Духовая, полуметровая, из полированного алюминия, с прицельной меткой на конце. Я зарядил первый дротик — оранжевая ампула, тяжёлое седативное.