Александр Кротов – Каменные часы (страница 33)
Они не постарели, как он, были все молодые. Таких он косил рядами из пулемета на фронте в германскую.
Ничего не изменилось на свете.
Старик выбил трубку, положил поудобнее ружье, патронташ и лег на овчину. Уже слышалась чужеземная речь.
В ворота застучали приклады.
Старик молча ждал, старательно прицелился под обрез забора — немного левее ворот, где стояла старая железная бочка с дождевой водой. С той стороны там были свалены березовые бревна и горбыль и легко было забраться за заплот.
Дворняга не лаяла и не беспокоилась. Она легла рядом со своим хозяином.
«Не так-то уж просто сломать ворота», — подумал старик и выстрелил в немца в каске, вылезшего по плечи на заплот. Немец исчез одновременно с громом выстрела. Первый заряд не пропал даром. Глаза не подвели, и рука не дрогнула.
Он вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб и погладил дворнягу. Ее шкура и в тени хранила полдневный жар, напоминая о жизни. И старик пожалел пса, лизнувшего ему руку.
«А может быть, дворняга как раз и останется жива», — отметил равнодушно он и снова поймал на мушку обрез забора у ворот. У него сохранился отличный слух, и старик слышал множество враждебных шорохов и то, как ветер изменил свою тихую ласковую песню, перешел на тоскливый посвист, предвещавший непогоду.
Связка гранат рванула внезапно, ошеломляюще. Взрыв, будто спички, переломал и разметал дубовые бревна, вкопанные на века в землю, и в образовавшийся пролом устремились собаки.
Дуплетом старик срезал двух и успел перезарядить ружье, пока дворняга сцепилась в клубок с хрипевшей от ярости овчаркой. Дворняга выручила его, и он убил огромного белокурого гитлеровца с закатанными, как у мясника, по локоть рукавами, от которого во все стороны веером летела смерть, вырываясь из лихорадочно вздрагивающего ствола автомата.
Гитлеровец, согнув колени, упал навзничь, перевернулся на бок, подтянул к животу ноги и замер.
Овчарка зарезала дворнягу, и старик застрелил ее в упор.
Ни один заряд пока не пропал даром.
Он улыбнулся, чуть приподнялся на локте, перезаряжая ружье.
И мгновенно умер.
Пуля пробила ему висок.
Мертвого старика эсэсовцы повесили, укрепив на переплете слухового окна веревку.
Хутор сожгли.
При первых выстрелах Костя Сорокин моментально проснулся и вскочил на ноги, выхватил из кобуры пистолет. Замер, вслушиваясь в эхо автоматных очередей.
Лицо его побледнело.
Дягилев лежал в высокой траве, раскинув руки.
Серебряной точкой парил в небе жаворонок, звенел мелодичной своей песней, родниковая чистота слышалась в ней, оставаясь незамутненной во множестве звуков, исходивших от земли.
Долетевший взрыв прервал песню.
Костя принялся тормошить Дягилева, и летчик открыл глаза. Наклонившийся к нему стрелок говорил беззвучно, в зрачках его загорались и гасли огненные точки. Он указывал пистолетом на уходившее к закату солнце, что-то объяснял вздрагивающими полными губами.
Летчик с трудом заставил себя сосредоточиться.
Для этого надо было преодолеть ту преграду, что воздвигла глухота, постепенно залившая пространство вокруг него вязкой тишиной, и он теперь очутился совершенно в другом мире, чем жил раньше. Костя Сорокин остался по ту сторону границы и поэтому не мог его понять.
Война для Дягилева умерла.
Он перестал ее воспринимать, и она потеряла для него свое зловещее значение. Мир раздробился у Петра Алексеевича на отдельные картины. И на одной из них он видел край неба, серебряную точку жаворонка, взволнованное лицо стрелка и чуть поодаль — его руку с пистолетом, который неожиданно показался ему детской игрушкой, не пригодной ни на что. На другой картине — лежал он сам в высокой траве.
Костя подхватил Дягилева под мышки, принялся поднимать, помог встать. Летчик взглянул на солнце и вздрогнул от боли: ощущение было, словно ступил он на незнакомую планету.
Земля изменилась, стала для него иной. Ее исказило безмолвие, и он невыразимо страдал.
Костя Сорокин не чувствовал этого, торопил его, уводя с прогретой солнцем поляны в лес, подальше от гремевших выстрелов. Он должен был возвратиться в полк целым и невредимым, вместе с командиром, чтобы в воздухе продолжить войну.
Стрелок полагал, что старшего лейтенанта потрясла обыкновенная контузия и слух вскоре возвратится к нему, когда восполнится кровь, ушедшая из ран, и Дягилев снова станет веселым, разговорчивым и беспечно неустрашимым человеком, каким он привык его видеть в бою и на отдыхе.
Сейчас лицо командира странно изменилось, словно застыло в высшую минуту напряжения и затем окаменело, жизнь схлынула с него и ушла в глубь полузакрытых, отяжелевших глаз.
Дягилев, не ощущая внешний мир, как прежде, сознавал себя лишь путником, который давно сбился с пути и уже идет равнодушно, не разбирая дороги и забыв, ради чего отправился из дома.
Апатия погасила и эту мысль.
Летчика поддерживал стрелок, и старший лейтенант упрямо, бесконечно долго шел вперед. Затем деревья перед ним слились в одно темное пятно и где-то в середине забрезжил тусклый свет, будто Дягилев смотрел на черную воду, в глубину, и свет поднимался через темную мглу вверх. Всей тяжестью своего большого, грузного тела он навалился на сержанта.
Костя Сорокин пошатнулся, у него потемнело от напряжения в глазах, он стиснул зубы, чувствуя, как против его воли подгибаются колени и нарушается равновесие и сам он все больше пригибается к земле и нет сил устоять. Невозможно устоять.
Тяжесть смяла Костю, свалила на бок и лишила сил.
Он не мог спасти своего командира и должен был с ним потому умереть. Он мог — и страстно верил в это — спастись один. И если решиться на это, то надо уходить сейчас, не медля ни мгновения, пока окончательно не выбился из сил. Будь в сознании Петр Алексеевич Дягилев, он бы не осудил своего стрелка за такие мысли, сам бы сказал ему об этом.
Но старший лейтенант лежал как мертвый.
Костя приник к его груди.
Нет, командир едва слышно дышал. Он не жил, не двигался, а едва слышно дышал и тем самым не отпускал от себя. Он был почти мертв!
Костя достал сигареты и закурил. Следовало спокойно и обдуманно принять решение, чтобы после никогда в жизни не болела душа.
Он посмотрел на часы. С момента посадки самолета прошло уже почти полдня. Значит, им удалось пройти километров пятнадцать. Костя отстегнул у Дягилева командирскую планшетку и достал карту.
И услышал отдаленный собачий лай.
Он разорвал карту, разрыл землю финкой и ссыпал туда клочки. Заровнял аккуратно ладонями и сверху закидал это место листвой. И все-таки стрелок видел в своем воображении предельно ясно тот путь, который выводил его из опасной зоны. Он отгонял от себя видение, словно это было уже предательством.
Ни разу в жизни сержант не попадал в безвыходные положения.
Ни разу!
Даже сегодня, когда напали на его самолет фашистские истребители и прошили колпак из бронестекла кинжальными очередями. Только испортили парашют. И не поцарапало, а он сбил! Сбил прицепившийся к хвосту штурмовика «мессер» прежде, чем ушли они в облака. Да и в облаках все обошлось без лишних нервов. Там жизнь командира от него не зависела. Это он надеялся на командира и поэтому остался жив.
В воздухе он не боялся смерти.
На земле приближался собачий лай.
Кольцо сжималось.
Но он имел еще шанс вырваться из него.
Вырваться один.
Надежда дала бы крылья.
Стрелок торопливо, волоком, потащил летчика в густой молодой ельник. «Здесь его не найдут, ни за что не найдут», — обманывал он себя, продираясь сквозь плотный заслон колючих ветвей, которые пружинили и тотчас смыкались за ним.
«Все будет хорошо», — хрипло шептал стрелок, совершенно потеряв всякую ориентацию в этом ельнике. Он пятился спиной, и ветви за ним, распрямляясь, вставали глухой стеной.
«Все будет хорошо, командир!»
Костя выбился из сил и остановился. Сердце неистово колотилось и, казалось, было готово разорваться, не выдержав предельного напряжения. Он уже не хотел спасать свою жизнь и бояться за нее. В нем, едва родившись, угасло то мощное сверхусилие, которое дает страх, делающий тело невесомым и прозрачным, а руки, ноги, сердце — чужими, безумными.
И на земле он не боялся смерти.
Красный, быстро тускнеющий шар солнца опустился над косогором и повис на верхушках деревьев. Поднялся ветер, загудев в ветвях, прошелся насквозь по лесу, ломая с треском сухие сучья, былинки и целые деревья, лишенные животворных и могущественных материнских соков.
Закружились в воздухе багровые осенние листья.
Начался листопад.
Лязгая гусеницами, бульдозер шел вдоль поля, подминая под себя кусты и молоденькие деревца. Мотор выл, работал на предельных оборотах, словно захлебывался в напряжении собственного бешенства, всхрапывал и ревел, когда тяжелый нож машины встречал преграду.