Александр Генис – Фашизмы (страница 7)
Как ни странно, я сам застал отголоски медицинской дискриминации. Среди моих рижских друзей было немало евреев из семей врачей. Их родители не могли получить образования в довоенной Латвии и отправлялись учиться медицине в Италию (sic!), где это было возможно даже при Муссолини. Вернувшись домой, они вместе с дипломом привезли итальянский язык, и часто обсуждали на нём (чтобы дети не понимали) взрослые темы.
Я никогда не сталкивался с КГБ напрямую — мы наблюдали друг за другом издалека. Может быть, поэтому меня больше интересовали не слуги режима, а те, кто им помогал. Но и про них я узнал уже на Западе, когда власти независимой Латвии открыли знаменитые «мешки КГБ». Опубликованные карточки секретных агентов вызвали скандал в республике и бурю в моей душе — уж слишком многих знакомых (к счастью, не друзей) я нашел среди них.
Как выяснилось, среди агентуры были видные политики, иерархи церкви, популярные журналисты, выдающиеся спортсмены, талантливые актеры и лучшая художница республики. Дошло до того, что попавшие в список считали неудачниками тех, кого там не было.
Одних в «мешки КГБ» привел нестерпимый соблазн успеха: аспирантура, выставка, книга, заграница. Других — понятный страх. Третьи согнулись под угрозой шантажа. Четвертых КГБ завораживал как темная и могучая, словно у Воланда, сила.
Среди последних оказался студент с нашего филфака. Мы с ним курили и болтали на лестнице в университете, где мальчики были наперечет и держались вместе, что помогало ему на меня стучать. Когда его имя извлекли из злополучного мешка, он объяснил это жаждой творчества: «Связь с КГБ должна была стать полигоном для исследования души, проданной дьяволу». Нового Фауста у него не получилось. Но я всё равно не спешу назвать моего персонажа — от него и так жена ушла.
Каковы бы ни были мотивы «сотрудничества», результат один: предательство, регулярно повторявшееся на особых явочных квартирах. Я не верю, что эта процедура для кого-нибудь могла пройти бесследно. Каждый стукач жил двойной исковерканной жизнью, которую он прятал от всех, прежде всего — от себя. Собственно, в этом и заключались цель и средство: раздавить человека, приспособив его к Старшему Брату. Преступление было наказанием, и жертвы делили с палачами кошмар той жизни, которую сперва забыли, а теперь вспомнили.
Но осуждать их, кажется мне, имеют полное право лишь те, кто устоял перед жутким испытанием, которого мне посчастливилось избежать.
Когда в Нью-Йорке один эмигрантский писатель похвастался Довлатову тем, что никогда не продавался, Сергей его спросил: «А вас покупали?»
Эта, признаюсь, затянувшаяся преамбула понадобилась для того, чтобы объяснить, почему во всей истории нацизма меня больше всего интересует Альберт Шпеер.
Друг Гитлера, которого тот одно время думал сделать своим преемником, он резко выделялся среди других его соратников. Альберт Шпеер вырос в семье потомственного архитектора и получил прекрасное образование. Знаток и любитель изящных искусств, он не был похож на окружающих Гитлера мясников вроде Гиммлера или Бормана.
Шпеер верил и в то, что сам он не был антисемитом «даже в зародыше». Но признавался, что «не замечал лозунги „Евреям здесь не место“ или „В этом районе евреи могут находиться только на свой страх и риск“. Точнее, просто не обращал на них внимания».
Американцы звали Шпеера
«Коллективная ответственность руководителей должна существовать даже в авторитарном государстве; нельзя уклониться от коллективной ответственности после катастрофы. Ведь если бы война была выиграна, руководство, вероятно, претендовало бы на коллективную ответственность за это.
Гитлера поддерживали идеализм и преданность таких людей, как я. Именно мы, люди, менее всего склонные к эгоизму и корысти, создали условия для его существования».
О преступлении Шпеер рассуждал во время наказания. Об этом он без конца писал в своих тюремных записках «Шпандау: тайный дневник». Этот бесценный исповедальный документ призван ответить на один чрезвычайно острый вопрос: как автор примкнул к нацистам.
Самый простой ответ лежит на поверхности и взят из классики:
«После нескольких лет неудач я был одержим желанием работать, и мне было двадцать восемь лет. За крупный заказ я, как Фауст, продал бы душу. И вот я нашел своего Мефистофеля. Выглядел он не менее обаятельно, чем у Гёте. <…> …я был тогда захвачен этими бурями преклонения. Но еще более невероятно было для меня… обсуждать планы строительства, сидеть в театре или есть равиоли в „Остерии“ с божеством, на которое молился народ».
Фауст продал душу за Маргариту и другие глупости. Шпеер отдал ее за возможность творить с безумным и бесстыдным размахом, претендуя на обещанную ему Гитлером изрядную часть вечности.
Гитлер хвастался тем, что каждую ночь прочитывал одну серьезную книгу. Считается, что он пронес с собой через всю Первую мировую войну том Шопенгауэра. Однако, как пишет Эрик Фромм в своем опыте психоанализа Гитлера, тот «не читал ничего, что противоречило его идеологическим установкам или требовало критического и объективного размышления. Он был не самоучкой, а недоучкой».
Единственным исключением, к несчастью Шпеера, было зодчество. Фромм пишет:
«Интерес Гитлера был совершенно искренним. Этот бывший художник даже музеи предпочитал осматривать снаружи, оценивая их архитектуру, но редко заходил внутрь, чтобы познакомиться с картинами. Он предпочитал стиль нового барокко 1880–90-х годов. При этом не следует удивляться, что в архитектуре вкусы Гитлера были такими же примитивными, как и в других областях, ведь вкус неотделим от характера, а Гитлер был грубой, примитивной, бесчувственной натурой.
Характерно, что на фронте он был исключен из списков на присвоение очередного звания из-за высокомерного отношения к товарищам и раболепства перед начальством».
Вряд ли Шпеер разделял пристрастия босса к аляповато разукрашенным зданиям, которые являли собой гиперболу пошлости и в наших краях назывались «купеческим барокко».
С Гитлером Шпеера объединял не вкус, а болезнь: клиническая гигантомания.
Истоки ее следует искать в комплексе неполноценности. Уязвленная поражением нация должна всех затмить своим величием, считал Гитлер с той детской обидой, что позволила Фромму определить «эмоциональный возраст фюрера где-то около шести лет».
Гитлер говорил о своих проектах:
«Почему всегда величайшее? Я делаю это, чтобы вернуть национальное самосознание каждому отдельному немцу. Чтобы сотней разных способов сказать каждому: „Мы вовсе не хуже, наоборот, мы абсолютно равны любому другому народу“».
Вставая с колен, Германия становилась на цыпочки, и выглядела обиженным второгодником, мечтающим отомстить отличникам. Для немногих трезвых немцев вроде отца Шпеера, который считал архитектурные мечты сына и его начальника безумными, всё это выглядело просто смешно. Рассматривая проект реконструкции Берлина, Гитлер сладко грезил: «Елисейские поля имеют ширину сто метров. На всякий случай сделаем нашу улицу на двадцать метров шире».
Как всякий диктатор, он смотрел на всё сверху вниз. Реальность была макетом, люди — пешками, просторы — немереными. Комар и Меламид, знатоки сталинской эпохи, считали, что московские улицы страдали от того же невроза: «Пока Садовое кольцо перейдешь, два раза с женой поссоришься».
Измеряя величие пространством, вожди считали его метрами, опьянялись масштабом и не уставали сравнивать свои проекты с прошлыми. Уже в тюрьме Шпеер со смешанным чувством удивления и гордости вспоминал свои утвержденные Гитлером планы архитектурных монстров в Нюрнберге на четыреста тысяч зрителей. Сюда вместилось бы две бразильских «Мараканы» или три пирамиды Хеопса.
«В центре находилась трибуна для почетных гостей, увенчанная скульптурой — фигурой женщины. В 64 году нашей эры Нерон воздвиг на Капитолии колоссальную скульптуру высотой 36 метров. Высота статуи Свободы в Нью-Йорке — 46 метров. Наша скульптура была бы на 14 метров выше».
Еще страшнее был Зал народа, который Шпеер собирался завершить в 1950 году, когда Берлин станет столицей мира. Срисованный с римского пантеона, он намного превосходил его и был рассчитан на 180 тысяч человек. Эксперты предсказали, что под гигантским куполом образуются собственный микроклимат, от испарений возникнут облака и собравшихся будут поливать постоянные дожди под крышей.
Чтобы оценить архитектурные фантазии Шпеера на фоне их древних прототипов, я обратился к профессионалу — опытному зодчему и талантливому скульптуру Владимиру Каневскому.
— Это всё равно, — ответил он, — что сравнить статую в музее с манекеном в универмаге.
Пытаясь захватить всё пространство, тоталитарная архитектура мечтала распорядиться временем с таким же маниакальным азартом. Ее мерой была опять-таки история, только она стремилась не в прошлое, а в будущее.
«Гитлер любил объяснять, что он строит, чтобы запечатлеть для потомства свое время и его дух. В конце концов о великих исторических эпохах будет напоминать только их монументальная архитектура, говорил он. Что осталось от императоров Великой Римской империи? Что свидетельствовало бы об их существовании, если бы не их зодчество?»