Александр Гарцев – Силуэт в тумане карьеры (страница 1)
Александр Гарцев
Силуэт в тумане карьеры
От автора
"Мы не переживаем события, мы переживаем способ, которым они на нас отражаются" — эту фразу я прочитал когда-то у Андре Моруа, и она долго жила во мне, как заноза, пока наконец не стала осью, вокруг которой вращается все, что я думаю о жизни.
Мы живем не в мире событий. Мы живем в мире их отражений. Событие само по себе — лишь голый факт, скелет без плоти. Но то, как оно отзывается в нас, как оно преломляется сквозь нашу память, наши страхи, наши надежды — вот где настоящая жизнь. И чем старше я становлюсь, тем яснее понимаю: мы собираем свою жизнь из осколков. Как мозаику. Как витраж.
В детстве я думал, что взрослые знают все. Что у них есть ответы на все вопросы. Теперь, глядя на себя в зеркало и видя в нем того мальчишку, который бегал по двору с палкой, воображая себя солдатом, я улыбаюсь своей наивности. Взрослые не знают ничего. Они просто лучше умеют притворяться, что знают. Или, как говорил Монтень, "самая большая вещь в мире — это уметь принадлежать себе". А мы — никто из нас — так и не научился этому до конца.
Детство — оно ведь не уходит. Оно остается внутри нас, как подвал старого дома, куда мы иногда спускаемся, когда наверху слишком шумно. Там, в этом подвале, хранятся запахи — мокрой земли после дождя, нагретого солнцем асфальта, хлеба из пекарни за углом. Там живут голоса — мамы, зовущей с балкона, друзей, смеющихся в дровяниках, первый шепот влюбленности, который ты боишься произнести вслух. Мы носим это в себе всю жизнь, и это — наша настоящая опора.
Есть такая мысль у Сенеки: "Не в том счастье, чтобы жить долго, а в том, чтобы хорошо жить". Но что значит "хорошо"? Я долго искал ответ на этот вопрос. В работе. В любви. В дружбе. В командировках, когда за окном поезда мелькают города, а ты сидишь и думаешь о том, что осталось позади.
Может быть, "хорошо" — это когда ты не боишься быть честным. Когда ты можешь сказать себе: "Я не знаю. Я ошибаюсь. Я боюсь". Когда ты перестаешь играть роль — хорошего комсомольца, правильного товароведа, верного друга — и просто позволяешь себе быть собой. Со всеми своими трещинами. Со всеми своими осколками.
Камю писал: "В глубине зимы я понял, что во мне живет неистребимое лето". Я люблю эту фразу. Потому что она о том, что даже в самые темные времена внутри нас есть что-то, что не гаснет. Даже когда кажется, что все потеряно, что любовь ушла, друзья стали чужими, работа превратилась в рутину — внутри все равно остается тот свет, который мы зажгли когда-то в детстве. И главное — не дать ему погаснуть.
Мне часто задают вопрос: "О чем ты жалеешь?" О том, что не сказал Гальке о любви? О том, что выбрал работу вместо театра? О том, что позволил себе стать взрослым слишком рано?
Я не жалею. Я научился не жалеть. Потому что, как говорил Ницше, "что не убивает меня, делает меня сильнее". Каждое мое решение, каждая ошибка, каждый пропущенный шанс — все это сделало меня тем, кто я есть. И если бы я мог вернуться назад и что-то изменить, я бы не стал. Потому что тогда бы не было этого текста. Этой мозаики. Этого меня.
Я жалею только об одном — что слишком долго боялся быть живым. Слишком долго прятался за ролями, за словами, за тем, что "надо". Слишком долго думал, что если я буду правильным, меня будут любить. Но любовь не покупается правильностью. Она рождается из честности. Из смелости быть настоящим, даже если это страшно.
Юность — это время, когда мы ищем себя. Когда мы пробуем разные маски, разные роли, разные жизни. Мы влюбляемся, чтобы понять, что такое любовь. Мы теряем друзей, чтобы понять цену дружбы. Мы ошибаемся, чтобы научиться прощать. Мы убегаем, чтобы научиться возвращаться.
Сейчас, с высоты прожитых лет, я вижу, что юность — это не глупость. Это — смелость. Смелость пробовать, рисковать, падать и вставать. Смелость искать свой путь, даже когда кажется, что его нет. И я благодарен своей юности — за ее наивность, за ее боль, за ее надежды. За то, что она была. За то, что она сделала меня тем, кто я есть.
Есть такая мысль у Толстого: "Человек не может знать, что такое хорошо и что такое плохо, пока он не попробует и то и другое". Я пробовал. И хорошее, и плохое. И понял, что граница между ними — размытая. Что одно часто переходит в другое. Что в самом темном дне может быть свет, а в самом светлом — тень.
Я научился не судить. Не делить мир на черное и белое, на правильное и неправильное, на хорошее и плохое. Я научился видеть сложность. И в этом — моя свобода.
Так кто же я теперь? Тот, кто умеет решать проблемы? Или тот, кто потерял себя? Может быть, я — просто человек, который идет по жизни, собирая осколки и складывая их в мозаику. И каждый осколок — это кто-то, кого я любил, что-то, что я потерял, где-то, где я был, и что-то, что я понял.
Я не знаю, есть ли у этой мозаики конец. Может быть, она будет расти всю жизнь. Может быть, она никогда не будет завершена. Но я знаю одно: пока я собираю ее, я живу. Пока я пишу, я дышу. Пока я помню — я существую.
И я хочу, чтобы эта мозаика была честной. Чтобы в ней было место и для боли, и для радости. Для тоски и для смеха. Для прошлого и для будущего. Для всего, что делает нас живыми.
"Мы должны попытаться понять, почему мир создан так, что мы должны страдать" — писал Достоевский. Я не знаю ответа на этот вопрос. Но я знаю, что страдание — это тоже часть мозаики. Оно делает нас глубже. Оно учит нас состраданию. Оно напоминает нам, что мы живы.
И когда я сижу здесь, в этой комнате, и пишу эти строки, я чувствую, что жизнь — это не то, что происходит с нами. Это то, что мы делаем с тем, что происходит. Это способ, которым мы собираем осколки. Это искусство быть.
И я все еще учусь этому искусству. Каждый день. Каждую минуту. Каждый раз, когда открываю блокнот и начинаю писать.
Спасибо, читатель, что отправился со мной в это путешествие. Надеюсь, ты тоже найдешь в нем что-то свое. Что-то, что поможет тебе собирать свою мозаику.
В конце концов, мы все — осколки. И только от нас зависит, как мы сложим их вместе.
С любовью и уважением, Ваш автор
Глава 1. Пятнадцатое августа
Дым стоял коромыслом. Так всегда бывало, когда все четверо паяли одновременно. Четыре паяльника — четыре клуба канифольного дыма, который медленно перетекал от стола к столу, смешивался и поднимался к высокому потолку комнатушки, где оседал на трубах отопления, на оконных рамах, на лицах.
Сашка макнул жало паяльника в янтарную канифоль — та зашипела, выбросила белое облачко — и быстрым движением приложил его к скрутке медных проводов. Капля олова обволокла их в секунду, превратив в единый блестящий монолит. Он дунул, чтобы олово схватилось, и откинулся на стуле.
В комнате было тесно. Четыре стола, четыре стула, шкаф с чертежами, вешалка с робами, старый диван в углу, заваленный радиодеталями. Лето за окном еще держалось, но в мастерской всегда было душно от паяльников и работающих приборов. Сашка вытер пот со лба тыльной стороной ладони и оглядел своих.
Напротив сидел Славка — кудрявый, вечно улыбающийся, даже когда работа не клеилась. Сейчас он ковырялся в реле времени, ругаясь сквозь зубы.
— Проводку перепутал, что ли... — бормотал Славка. — Опять не работает.
— Схему смотри, — лениво отозвался Женька, сидевший слева. Женька был спортсменом, подтянутым, молчаливым, с вечно сосредоточенным лицом. Он паял как автомат — точно, быстро, без лишних движений.
У двери, спиной к остальным, сидел Вовка. Комсорг. Вожак. Человек, который всегда знал, что нужно сказать и когда это сказать. Сейчас он монтировал что-то для пускателя, но периодически оборачивался и поглядывал на дверь. Ждал кого-то. Или готовился к чему-то.
Сашка снова окунул паяльник в канифоль. Второй раз за час. Схема, которую он паял, была простой — стандартный узел для станка с программным управлением. Руки работали сами, а голова была свободна. Он смотрел в окно. Там, за запыленным стеклом, виднелась часть заводской территории: дорога, кусты сирени, забор. И небо — августовское, яркое, уже чуть тронутое первой осенней желтизной.
Хорошее небо. Сашка вздохнул и вдруг почувствовал, как его распирает от счастья. Простого, бытового, почти дурацкого. Он сидит здесь, паяет, дышит канифольным дымом, рядом друзья, и это — его жизнь. Своя. После армии — своя. Не расписанная по уставу, не ограниченная командами "вольно" и "отбой". Можно встать, выйти покурить, зайти в буфет, поговорить о чем угодно.
Он только что пришел — весной вернулся из Венгрии. Отслужил. Дембель. Теперь вот работает электриком в СКТБ. На заводе. Родной город, родной завод, знакомые лица. Хорошо.
Дверь распахнулась, и в комнату влетел Вовка — тот самый, у двери. Он был взбудоражен, щеки горели, в руках — потрепанная папка.
— Ребята! — объявил он громко. — Есть новость.
Славка поднял голову. Женька не оторвался от паяльника. Сашка улыбнулся — Вовка всегда входил так, будто принес ключ от города.
— Наша комсомольская организация будет шефствовать над десятым классом соседней школы, — произнес Вовка, глядя на Сашку. — И поручение мы даем тебе, Александр.
— Мне? — Сашка отложил паяльник. — Шефствовать? Над школой?
— А что, не справишься? — Вовка подошел и положил папку на его стол. — Актив у нас есть. Инженеры, конструкторы, рабочие. Организуй мероприятие. Познакомиться надо, рассказать о заводе, о профессиях. Соревнования можно, волейбол там, на лыжах свозить на стадион.