Александр Гарцев – Октябрьский проспект (страница 1)
Александр Гарцев
Октябрьский проспект
Глава 1. Тишина перед щелчком
…— Санек, твоя очередь, ты чё уснул? Давай, весели публику!
Голос Димона пробился сквозь вату. Сашка поднял голову от конспекта, хотя уже давно не писал. Смотрел в одну точку — на выщербленную парту, где синей шариковой ручкой кто-то нацарапал «Король и Шут — рулит», а поверх, более свежим и нажимистым почерком, кто-то возразил: «Ага, в сортире».
Он не слушал их. Этот бесконечный базар про то, кто кому и за что «наваляет» после пар, про девчонок с бухгалтерского, у которых «ноги от ушей», и про новую тачку какого-то папиного кореша. Пустое. Всё это было пустым и гулким, как железный лист, по которому бьют палкой. А Сашке хотелось тишины. Или вот этого — чтобы рядом сидела, карие глаза, белый свитер, и они говорили бы о чём-то, чего нельзя рассказать вслух.
Мечты. Опять мечты.
— Ну? — Димон толкнул его локтем в бок. Не больно, но настойчиво. — Чего завис? Анекдот трави, тебя выбрали.
Сашка послушно перебрал в голове тот запас незамысловатых историй, который считался обязательным для технаря-электрика. С глупыми сантехниками, прапорщиками, Вовочкой… И вдруг его осенило. Один. Самый дурацкий. Самый пошлый. Именно то, что нужно, чтобы они отстали.
— Слушайте, — голос его прозвучал глуховато, но он прокашлялся и повторил громче, старательно кривя губы в ухмылку как у Димона. — Приходит мужик к врачу… — Он сделал паузу. За спиной кто-то хихикнул в предвкушении. Сашка же не видел ни врача, ни мужика. Он видел её. Сидит на третьем ряду, склонив голову, раскручивает медный браслет на запястье. — И говорит: «Доктор, у меня жена — простая русская женщина…»
Он договорил. Конец он специально «украсил» — добавил пару непечатных определений, от которых обычно сам морщился. Эффект превзошёл ожидания. Кузьмин, вечно прыщавый и зыркающий по сторонам, залился визгливым смехом, аж нагнулся. Димон заржал, запрокинув голову, хлопнул Сашку по спине. А Сашка уже поднимался.
— Ты куда? — Ковалёв не понял.
— Выйду. — Сашка даже не посмотрел на него. — Жарко.
Он вышел в коридор и аккуратно притворил за собой дверь, чтобы там, внутри, ещё успели досмеяться. Гул сразу стих, будто накрыли стеклянным колпаком. И наступила тишина.
Коридор второго этажа техникума всегда казался Сашке похожим на туннель. Стены до половины выкрашены масляной краской цвета увядшей горчицы, выше — побелка, кое-где пошли трещинами. Окна огромные, почти до потолка, но свет через них пробивался тускло — апрель за окном только учился быть маем, пасмурничал, цеплялся за последнюю прохладу. Сейчас, к концу пары, солнце всё-таки пробилось, и длинная полоса лежала на полу, делая его похожим на натянутую струну. Теплую.
Он постоял, привалившись плечом к косяку, и медленно выдохнул. Вот так. Теперь можно не притворяться. Можно просто думать о ней.
О Людке Лысенко.
Он не помнил того самого первого момента — когда именно его зацепило. Наверное, это случилось как-то само собой, как ток в проводе — щёлк, и всё загорелось. Сначала просто заметил: девчонка в группе, чего ей тут делать? Потом — что ошибок в расчётах у неё меньше, чем у любого из них. Потом — что смеётся она редко, а улыбается как-то по-особенному: уголки губ сначала вздрагивают, будто сомневаются, а потом уже распускаются. И что на её звонок в Nokia (отцовский, старенький, она его красиво разрисовала акрилом) всегда стоит рингтон «Король и Шут» — не дурацкая попса, а «Прыгну со скалы».
А потом он вдруг понял, что ищет её глазами, заходя в аудиторию. Что знает, какой у неё сегодня свитер. Что запоминает фразы, которые она бросает Димонам: «Не умничай, Ковалёв, ты фазу с нулём перепутал бы в жизни».
И что говорить ей ничего не может. Вообще. Ни слова. Потому что, когда она рядом и её карие глаза с этой вечной хитринкой и усталостью — да, усталость, он её видел, он читал это как открытую книгу, — когда они смотрят на него, Сашка теряет даже то, что думал.
«…О фантазии», — горько усмехнулся он собственным мыслям.
Он выпрямился, сунул руки в карманы джинсов и громко, нарочито гулко, зашагал по коридору. Подкованные ботинки — сам набойки прибил из оцинковки, чтобы дольше не стирались, — выстукивали дробь: трах-трах-трах. Раз-два-три. «Тебе пора», — отбивала пятка. «Тебе пора забыть и…».
И о чудо.
Она стояла в конце коридора у окна.
Сашка не поверил сначала. Подумал: мерещится. Это бывает — когда долго думаешь о человеке, он начинает преследовать тебя повсюду, выскакивает из-за угла, сидит в электричке напротив, ждёт на остановке. Но нет. Это была она. Реальная. Живая.
Людка стояла, повернувшись к нему в три четверти, и листала какую-то тетрадь в потёртой чёрной обложке. Наверное, конспекты. Или зарисовки — он знал, что она рисует. Сашка замер. Показалось, что сердце пропустило удар, потом забилось так часто, что заболело под ложечкой.
Вот её волосы. Чёрные, огромной тяжёлой волной падают на плечи, где-то внутри прядей поблёскивает синим и медным. Такого цвета не бывает в природе, наверное, только в рекламе шампуня, но у неё — свои, настоящие, и они пахнут чем-то горьковатым, он знает, потому что однажды на общей практике сидел рядом. Вот плечи. Кругленькие, уютные. На них — белый свитер из мягкого пушистого акрила, такой, в который утыкаешься носом и не хочется выныривать. А на шее — оранжевый шарфик. Удивительный, нелепый, яркий до невозможности, как маяк посреди серости. Он обнимал её шею, один конец спускался на грудь, на нём болтались огромные, с пятак, деревянные бусы.
«Ого», — одними губами прошептал Сашка.
И остановился.
Он вдруг почувствовал себя ужасно нелепым. В этой своей вечно великоватой куртке-косухе (дядя подарил — думал, вырастет, а Сашка так и не вырос). В этих отглаженных (мама постаралась) чёрных джинсах, которые он считал «приличными». С шестерёнкой на цепочке, которая теперь, казалось, глупо поблёскивала.
Он поправил воротник куртки — и тут же стало жарко. Нет, не жарко — душно. Воротник стал тесным, ботинки — слишком громкими. И идти дальше, прямо к ней, было совершенно невозможно. А что сказать? «Привет, конспекты учишь?». Идиот. Или: «Хороший у тебя свитер». Кретин.
Она бы глянула своими глазами — спокойно, чуть насмешливо, — и всё. Он бы просто растаял, как воск, и осталась бы куча одежды и гордость, растоптанная четвёртым размером.
Сашка зачем-то потёр лоб. Потом провёл пятернёй по волосам, отчего они встали ёжиком и стали похожи на птенца. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. И он не пошёл вперёд.
Он попятился. Неловко, бочком, не сводя с неё глаз — боясь, что она обернётся и увидит его вот таким, трусливым и смешным. Он нашарил за спиной дверь ближайшего класса. Кажется, сто тридцать пятая, куда вечно не приходят на дополнительные занятия. Ручка поддалась. Сашка буквально вжался в щель, просочился внутрь и аккуратно, без щелчка, прикрыл за собой дверь.
Класс встретил его запахом мела, сухих тряпок и старых шкафов. Шторы были задёрнуты, лишь тоненькая полоска света просачивалась откуда-то сбоку. Полумрак. Тишина такая, что уши закладывает.
Он на ощупь добрался до первого ряда, плюхнулся на стул, откинулся на спинку и закрыл глаза.
Так и сидел. Слышал, как гулко, с перебоями стучит сердце. Так громко, что точно в соседнем классе слышно. А уж в коридоре — тем более.
А в коридоре были шаги.
Сначала далеко — у лестницы. Потом ближе. Потом ещё ближе. Цок-цок-цок — это её берцы, тяжёлые, девчачьи, но с характером. Тра-та-та-та. Она шла прямо к его двери.
Сашка замер, не дыша. Закусил губу, до боли, до резкого медного привкуса на языке — но боли не заметил.
Вот она. Вот сейчас. Дверь откроется, она войдёт, спросит: «Ты чего прячешься, Волков?». И он… Он… Что он скажет?
Шаги поравнялись с дверью.
Продолжили.
Цок-цок-цок. Мимо. Дальше. К лестнице. Затихли.
И стало тихо. Совсем.
Сашка низко, до самой парты, опустил голову, уткнулся лбом в сложенные руки. Волосы упали на глаза.
И он сидел так, пока не прозвенел звонок.
А в голове стучало одно слово, бессмысленное и прекрасное:
Любовь.
Глава 2. Нуль и фаза
Раннее утро. Вторник, конец апреля 2002 года. Заводской район Нововятска. Пахнет дешёвым стиральным порошком, жареной картошкой и мазутом с путей — грузовая станция где-то за гаражами, и лёгкий ветер тащит оттуда вонь креозота и железной окалины. Небо серое, но в разрывах облаков уже чувствуется май — слишком светлые, молочные просветы, обещающие скорое тепло. На подоконнике тесной хрущёвской кухни, где не разойтись двоим, сохнут варежки брата. Людка ставит на газ закопчённый чайник и зевает в кулак — во рту горький привкус недосыпа. Где-то за стеной врубили «Русское радио», и Алсу нежно и безнадёжно поёт про зимний сон, который, кажется, никогда не кончится.
— Люд, а Люд?
Голос Витьки — сонный, требовательный — доносится из комнаты, где спят вповалку три сестры и брат на двух раскладушках и старом диване с торчащей пружиной.
— Чего тебе? — она не оборачивается, сыплет заварку в заварочный чайник — заварки жалко, так что щепотку и всё.
— Носки где? У меня носков нет!
— Вчерась сунула в батарею. Не вытащил — сам дурак.
Витька появляется на пороге кухни — вихрастый, в одних семейниках, пятка грязная — трёт глаза кулаками. Ему двенадцать, и он уже полгода как выше Людки ростом, но дурацкая манера просыпаться делает его похожим на первоклашку.