Александр Гарцев – Картофельный стройотряд (страница 2)
— А просыпался ночью?
Славик попытался вспомнить. Нет. Он спал мёртвым сном. Снилось что-то тяжёлое, вязкое, но проснулся лишь сейчас.
— Не знаю, — прошептал он.
— Так, — Витька уже был в одной футболке, перегнулся через столик, выглянул в коридор. Пусто. Только в конце вагона маячил синий халат проводницы. — Значит так. Никуда не дёргаемся. Поезд стоит, значит, через пять минут тронется. До Глухарёво — час.
— Два часа семнадцать минут, — машинально поправил Лёша, сверившись с расписанием, вырванным из блокнота. — С учётом того, что мы уже отстаём на…
— Заткнись, Физик! — Витька дёрнул застёжку на своей куртке. — Славик, ты что-нибудь ценное в сумке нёс? Деньги?
— Деньги у меня в кармане, — тихо ответил Славик. — Мать научила… Но там были книги. Черновики. И свитер. Бабушкин…
Он замолчал. Ему хотелось разреветься, как мальчишке. Прямо здесь, при всех. Стыд обжёг щёки. Он же взрослый. Третий курс. А ведёт себя как потерявшийся первоклашка.
Дверь купе отъехала в сторону. Вошла Таня. Не спала — уже в джинсах, в той самой клетчатой рубашке, волосы расчёсаны. Фотоаппарат на плече. Она окинула взглядом растрёпанного Славика, злого Витьку и задумчивого Лёшу.
— Я слышала шум, — сказала она спокойно. — Что случилось?
— Сумку спёрли, — буркнул Витька. — Ночью.
Таня посмотрела на Славика. Не насмешливо, не жалостливо. Просто внимательно, так, словно снимала его на плёнку. Он поёжился под этим взглядом.
— Вещи нужные? — спросила она.
— Конспекты, — выдавил он. — И книжка… дневник.
— Дневник? — Витька скривился. — Писатель, блин.
— Кондрат, не надо, — Таня сказала это тихо, но твёрдо. — Славик, слушай. Поезд скоро придёт. Я поговорю с проводницей, может, она что видела. Вы с Витькой обыщите вагон. А Лёша пусть засечёт время и место — где именно остановка была, может, ориентиры запомнит.
— Зачем? — удивился Лёша.
— Чтобы понять, кто и куда мог выйти. Если сумку стащили, вора могли ссадить на какой-то станции.
Витька хмыкнул, глядя на Таню с неожиданным уважением.
— Ты бы в сыщики пошла, Орлова.
— Я в журналисты, — поправила она. — Но разницы никакой.
Они разошлись по вагону. Славик, натянув куртку прямо на футболку, пошёл за Витькой. В голове гудело. Каждое движение отдавалось стыдом. Он должен был быть бдительным. Он отвечал за эти вещи. А теперь — ничего.
«Густая пыль слов, — всплыло вдруг в голове. — Тишина, тяжелее безответной любви, вдруг брызнула волной разнообразных чувствований, неловко, неудобно и не вовремя. Неприятная ясность мысли».
Вот она, ясность: он никчёмный ротозей.
Вагон был старый, с деревянными скамейками, изрезанными ножами и исписанными фамилиями. Славик прошагал от тамбура до тамбура, заглядывая под сиденья. Ничего. Только окурки, газетные обрывки да чья-то забытая кепка.
Витька в это время о чём-то шушукался с мужиками в тамбуре. Те курили «Беломор» и кивали в сторону какой-то станции.
Вернулись в купе почти одновременно.
— Проводница говорит, — Таня вошла первой, закрыла дверь, — что на полустанке, где мы стояли двадцать минут, выходило несколько человек. С большими сумками. Один — в синем плаще, низкий, сутулый.
— Наш человек? — спросил Витька.
— Не знаю. — Таня покачала головой. — Но сходится по времени.
— А по деньгам? — Физик отложил логарифмическую линейку. — Если вор рассчитывал на ценности, он ошибся. Славик не брал с собой ничего дорогого, кроме, возможно, коллекционных значков.
— Нет у меня значков, — буркнул Славик.
Он вдруг почувствовал усталость. Ужасную, давящую. Ему хотелось закрыть глаза и проснуться в своей кровати в общаге, где сумка стоит под столом, а вчерашние макароны ждут в кастрюле.
«Как погода, — подумал он. — То хорошая, то плохая. Как хотелось бы, чтобы солнышко было всегда. Но солнца нет. И не будет, наверное».
— Не кисни, — вдруг сказал Витька, положив ему на плечо тяжёлую ладонь. — Сумка — дело наживное. Мать новую пришлёт.
— Там свитер был, бабушкин, — повторил Славик глухо.
— Эх, — Витька вздохнул. — Ладно. Сейчас приедем — что-нибудь придумаем. Бабка моя, царствие ей небесное, всегда говорила: «Пропажа к пропаже, а добро к добру». Найдётся твоё добро. Не в картошке же сгинуло.
Славик поднял глаза. Витька ухмылялся, но не зло, а как-то по-свойски. Рядом Таня разливала чай из термоса. Лёша чертил в блокноте схему вагона, отмечая места.
И вдруг Славик понял: он не один. Эта простая, почти детская мысль ударила сильнее, чем стыд. С ним — эти ребята. И они не бросили его в растерянности, не высмеяли (ну, почти). Они просто взяли и начали помогать.
Он выдохнул.
— Спасибо, — тихо сказал он.
— Не за что, — ответила Таня, не оборачиваясь. — Мы ж одна группа. Или ты забыл?
Поезд дёрнулся и медленно пополз. За окном потянулись бесконечные леса — таёжные, чёрные, с редкими просветами жёлтой листвы. Где-то впереди, в этой осенней хмари, была станция Глухарёво, а за ней — колхоз «Северный луч», грязь, холод и работа, о которой он не имел ни малейшего понятия.
Славик прижался лбом к холодному стеклу.
Мир больше не подчинялся его плану. Он дал трещину, и в эту трещину хлынула чужая, холодная, настоящая жизнь.
И сумки не было.
«Каждый должен идти своей дорогой, — вспомнил он вдруг Гейне. — Но как идти, если дорога отняла у тебя самое малое — то, что напоминало дом?»
Он не знал ответа.
Поезд шёл вперёд.
Мысли на полях (из записной книжки Славика, запись найдена позже, предположительно сделанная утром после пропажи):
«Как погода.
Странен мир. Иногда он красив, прост и ясен — легко и радостно душе тогда. Но иногда мир — тьма. Иногда обуревают тебя ужасные чувства. Мир становится чужим, непонятным. Смотришь на него и чувствуешь себя ничтожеством. Борешься с собой. Добро обязательно побеждает, но тяжесть пережитого ужаса остаётся надолго.
Вот и сейчас: тяжесть осталась. Где моя сумка? Кто взял? И что это было — зло против меня или просто действие?
Один считает, что он делает добро, в то время как другой эти же слова трактует как абсолютное зло. А ведь это не зло и не добро. Это просто ДЕЙСТВИЕ. Это просто ПОСТУПКИ.
Моя потеря — чья-то находка. Но это несправедливо. И я впервые хочу не плакать, а действовать. Странно. Очень странно».
Глава 3
Октябрьская ночь в Верхнекамье не похожа на ленинградскую. Там даже в октябре город светится — фонари, витрины, редкие машины. Здесь — беспросветная, давящая чернота. Небо низкое, словно накрыло деревню тяжёлой шапкой, и только кое-где, на самом донышке этой черноты, мерцают редкие звёзды — жёсткие, колючие, как битое стекло. Влажный ветер тянет с болот, и в нём смешано: прелая листва, торф, навоз и ранний, ещё не выпавший, но уже пришедший на землю снег. Часы показывают начало второго ночи. Тепла нет. Есть только холод, который забирается под куртку, в рукава, за воротник и распоряжается здесь, как хозяин.
Станция Глухарёво — это даже не станция, а полустанок: дощатое строение с облупившейся краской, один фонарь под потрескавшимся стеклом, и платформа, засыпанная гравием, смешанным с грязью. За платформой — тайга. Чёрная стена леса уходит в обе стороны, не оставляя просвета. И только одна колея ведёт туда, где, по словам проводницы, находится колхоз «Северный луч». Впрочем, никакого луча не видно. Есть темнота, холод и грязь — липкая, октябрьская, которая чавкает под ногами, даже если стоишь на месте.
---
Поезд ушёл.
Он уходил долго, медленно, как нехотя, будто знал, что оставляет этих городских ребят в месте, которое не прощает слабости. Красный огонёк последнего вагона таял в темноте, и вот уже только ветер помнит, что здесь вообще ходили поезда.
Славик стоял на платформе, сжимая в руках ручку пустой — пустой! — сумки, которую одолжил ему Витька. Своей не было. В чужой, потёртой, пахнущей табаком, лежали лишь смена белья, зубная щётка и то, что удалось перехватить у ребят: полбуханки хлеба, банка тушёнки, два яблока.
Чужая жизнь в чужой сумке.
— Ничего себе Глухарёво, — сказал кто-то из девчонок, и голос её прозвучал тонко, испуганно. — А где свет?
— Здесь экономия, — буркнул Витька, натягивая шапку на уши. — «Северный луч», блин. Как луч, так сразу и погас.