Александр Эрмес – Десять способов умереть (страница 2)
Воевода дочитал и положил бумагу лицом вниз. Это была вежливость, и я её отметил.
— Не спрашиваю, — сказал он.
— Не спрашиваете?
— За что. — Он потёр глаза основанием ладони. — Я четыре года спрашивал. Потом перестал. Знаешь почему?
— Нет.
— Потому что мне всё равно одинаково: за что тебя, за что вон того, за что немого. Мне надо, чтобы стену держали.
Это была первая честная фраза, которую я услышал за год. За тот год я слышал много слов — сочувствующих, объясняющих, увещевающих, и все они врали, а эта не врала. Мне даже стало легче.
— Стену буду держать, — сказал я.
— Посмотрим.
Он не спросил, как меня зовут. Грамота лежала лицом вниз, имя моё было на той стороне, и он не стал переворачивать. Дальше он всё время говорил мне «десятник» — не как званием, а как обращаются к печке «печка». Обиды я не почувствовал. Так было проще нам обоим: имя обязывает помнить, а помнить он не собирался.
— Десяток твой, — сказал он и придвинул к себе другой лист, разлинованный на два столбца.
Я ждал, что он поведёт меня во двор. Что будет строй, перекличка, что мне назовут людей и я хотя бы увижу, с кем мне тут жить. Ничего этого не было. Он читал список.
— Витязь один. Зовут Петля. — Он поднял на меня глаза, и это был единственный раз, когда он посмотрел на меня внимательно. — Этого не трогай.
— В каком смысле не трогать?
— В том смысле, что он тебя переживёт. — Воевода вернулся к листу. — Витязь второй, Кряж. В откате. Был выше, сейчас нет. Держи от него дальше всё, что бьётся.
— Он...
— Витязь третий, Ствол. Стрелок. Говорит мало, врёт ещё меньше. — Он вёл пальцем по столбцу и ни разу не сбился, из чего я понял, что список он знает наизусть и читает для порядка. — Кузнец. Немой. Кличут Молчан, потому что ничего другого не придумали. Ковать не может. Кузня есть, кузнец есть, железа нет.
— Отчего не может?
— Оттого. — Он перевернул лист, посмотрел на обратную сторону, где ничего не было, и перевернул назад. — Ведунья. Зима. Оборотень. Ты об этом не спрашивай, она не любит.
Он назвал ещё волхва, с пометкой «за ересь», и стрелка Жарку, с пометкой «не подпускать к сену», и Щура, у которого в столбце стояло одно слово — «вор», и мальчишку Гнёта, у которого стояло «семнадцать», и это была самая длинная пометка из всех, потому что дальше воевода добавил вслух:
— С этим у тебя будет беда.
— Какая?
— Живая.
И последнего он назвал так, что я решил, будто ослышался.
— Блажь.
— Это кличка или...
— Это диагноз, — сказал воевода. — Он у нас не классифицирован. — Он произнёс это слово с той особой тщательностью, с какой люди выговаривают то, что переписали из чужой бумаги. — Приезжали двое из Вышеграда, смотрели его две недели и уехали, не дописав. Так и висит.
Он отложил список.
— Десять, — сказал я.
— Десять.
— А одиннадцатый?
— Одиннадцатого схоронили в конце лета. — Воевода придвинул наконечник обратно на бумаги, точно на то место, где он лежал четвёртый год. — Ты у них четвёртый десятник. За год. Двое ушли сами.
— Как это — сами?
— Один написал прошение, и я его подписал. — Он помолчал. — Второй сам.
Я не стал уточнять. За окном писарь скрипел пером, и в этом скрипе было больше жизни, чем во всём нашем разговоре.
— Служба такая, — сказал воевода. — Держишь северный участок стены. Ходишь на прорехи, когда откроются. Докладываешь. И — главное — не поднимаешь шума.
Слово «прореха» он произнёс так, как говорят «протечка». Без нажима, без пояснений, тем ровным тоном, которым сообщают, что кровля течёт над третьей клетью и что этим займутся, когда сойдёт снег. Я тогда решил, что понимаю, о чём речь. Я понимал, но не так.
— Сколько их обычно?
— По-разному. Осенью реже, к весне чаще. Прошлую весну было девять. — Он посмотрел на меня и, кажется, впервые что-то мне пожелал. — Тебе бы до весны продержаться.
— Отвары?
— Нет.
— Совсем?
— Отваров Яри нет с середины осени. Железа нет третий месяц. Хлеба на две трети от положенного, но хлеб хоть какой-то идёт. — Он сказал это ровно, как погоду. — Дороги. Осень, распутица, обоз стоит в Дубках, дальше не идёт. Я писал трижды.
— И что отвечают?
— Что дороги.
Я это принял. Мне не с чем было сравнить: я не знал, сколько отваров положено штрафной заставе на северном рубеже и как часто здесь встают обозы. Дороги — это было объяснение, к которому я не имел возражений. Ровное, разумное и никуда не годное, но у меня, как выяснилось за последние сутки, других и не бывало.
Я запомнил его на четыре месяца вперёд и до главного дошёл слишком поздно.
— Всё? — спросил воевода.
Я подумал. Спросить хотелось многое: чем они дерутся, если железа нет; что с немым; кого схоронили в конце лета и как. Ничего из этого мне бы сейчас не пригодилось, а спрашивать бесполезное было незачем.
— Где спать?
Воевода посмотрел на меня — и вот здесь у него в лице что-то дрогнуло. Не сочувствие. Что-то вроде того, что бывает у человека, который в двадцатый раз выигрывает один и тот же спор с самим собой.
— В казарме с ними, — сказал он. — Десятницкая была, да в ней с лета кровля пошла. Можешь в ней, если тебе всё равно, что на голову капает.
— А в казарме?
— А в казарме тебе всё равно не будет.
Я взял свой мешок.
— Десятник, — сказал он, когда я уже был у двери.
Я обернулся.
— Ты кровлю в десятницкой не чини, — сказал воевода. — Люди не любят, когда новый начинает с себя.
Я вышел. Наконечник остался лежать на бумагах, писарь — над списком, дым — под потолком, а я так и не услышал за всю беседу своего имени и, честно говоря, был этому рад: имя у меня было хорошее, и трепать его здесь не стоило.
* * *
До темноты оставалось часа два, и я потратил их на то, что положено делать новому десятнику: обошёл всё, что мне предстояло держать.
Начал с частокола, потому что с него начинают.
Брёвна стояли в два человеческих роста, и это была правда только с южной стороны. С западной их было полтора: землю подмыло, брёвна сели, и снизу открылась щель в ладонь, через которую я увидел мокрый снег и корни. Щель была заложена хворостом. Хворост был свежий. Значит, её закладывали недавно, значит, знали, значит, закладывали хворостом не от глупости, а потому что больше нечем.
Скобы держали брёвна в семнадцати местах. Я посчитал. В двадцати трёх местах скоб не было, и там брёвна держались друг за друга — тем способом, каким держатся друг за друга пьяные: каждый в отдельности упал бы, а вместе стоят.
Потом я поднялся на кровлю над третьей клетью, где, по словам воеводы, текло.