Александр Дюма – Графиня де Шарни. Том 1 (страница 13)
– Охотно разрешаю, государыня, – ответил король, – ведь вы, должно быть, устали; но только до утра вы наверняка проголодаетесь, так что велите, чтобы вам приготовили какие-нибудь закуски.
Королева, не отвечая, вышла с обоими детьми.
Король остался за столом, он еще не кончил ужинать. Принцесса Елизавета, чьей преданности не могла поколебать даже вульгарность, с какой вел себя подчас Людовик XVI, осталась возле короля, чтобы позаботиться о нем в мелочах, которые ускользают от самых вышколенных слуг.
Очутившись у себя в спальне, королева перевела дух: никто из камеристок не сопровождал ее, потому что королева приказала им оставаться в Версале впредь до ее распоряжений.
Итак, она принялась подыскивать для себя достаточно просторное канапе или кресло, поскольку в свою постель она собиралась уложить детей.
Маленький дофин уже спал: как только бедное дитя утолило голод, его сморил сон.
Ее королевское высочество не спала и в случае надобности готова была не спать всю ночь: ее высочество очень многое унаследовала от матери.
И вот принцесса и королева, оставив маленького принца в кресле, стали осматриваться в поисках необходимого.
Королева приблизилась к одной из дверей и уже хотела было ее отворить, как вдруг из-за двери до нее донесся тихий вздох. Она прислушалась и различила еще один вздох. Тогда она склонилась к замочной скважине и увидела Андреа: та молилась, преклонив колени на низком стульчике.
Королева на цыпочках отступила, не отрывая от двери взгляда, в котором застыло какое-то горестное выражение.
Напротив этой двери была другая. Королева отворила ее и очутилась в хорошо натопленной спальне, освещенной ночником, в свете которого она с радостным трепетом обнаружила две постели, белоснежные и чистые, как два алтаря.
На душе у нее полегчало, и из-под ее пересохших, бесчувственных век выкатились две слезы.
– Ах, Вебер, Вебер, – прошептала она, – королева изъявила королю сожаление, что тебя нельзя назначить министром, но мать скажет, что ты заслужил большего.
Затем она решила, что первым делом надо уложить в постель ее королевское высочество, поскольку маленький дофин уже спал. Но та со всем почтением, которое она неизменно питала к матери, попросила у нее дозволения остаться на ногах и помочь самой королеве поскорее лечь в постель.
Королева печально улыбнулась: дочь ее воображала, будто она сможет уснуть после целой ночи смертной тоски, после целого дня унижений! Но она предпочитала оставить принцессу в этом приятном заблуждении.
Итак, сначала уложили дофина.
Потом ее высочество, по обыкновению, опустилась на колени у изножья постели и стала молиться.
Королева ждала.
– Мне кажется, ты молишься дольше обычного, Тереза? – сказала она юной принцессе.
– Это потому, что мой брат уснул, забыв помолиться, бедное дитя! – отвечала ее королевское высочество. – А поскольку он привык всякий вечер молиться за вас и за короля, я после своей стала читать его коротенькую молитву, чтобы ничего из наших просьб к Богу не оказалось пропущено.
Королева обняла дочь и прижала ее к груди.
Заботы доброго Вебера дали выход ее слезам, а благочестие принцессы исторгло из глаз ее целый их поток, живой и обильный, и слезы эти, напоенные глубокой печалью, но не горечью, заструились по щекам.
Неподвижно застыв над постелью ее высочества, она стояла, подобно ангелу Материнства, покуда глаза юной принцессы не сомкнулись и мать не почувствовала, как руки девочки, любовно и ласково сжимавшие ее руки, расслабились и разжались.
Тогда она тихонько опустила руки дочери, укрыла ее, чтобы принцесса не замерзла, если спальня за ночь выстудится; потом, запечатлев на лбу будущей мученицы поцелуй, легкий, как дуновение, и нежный, как сон, она вернулась к себе в спальню. Эту комнату освещал канделябр с четырьмя свечами.
Канделябр стоял на столе.
Стол был покрыт красным ковром.
Королева присела к столу и, уронив голову, стиснула ее обеими руками, сжатыми в кулаки; ее неподвижный взгляд был устремлен прямо, так что в поле ее зрения попадал только расстеленный перед ней красный ковер.
Два-три раза она машинально встряхнула головой, раздраженная этим красным отблеском: ей казалось, что глаза ее наливаются кровью, в висках раздается лихорадочный стук, а в ушах шумит.
Потом, словно в зыблющемся тумане, перед ней прошла вся ее жизнь.
Она вспомнила, что родилась 2 ноября 1755 года, в день лиссабонского землетрясения, от которого погибло более пятидесяти тысяч человек и рухнуло двести церквей.
Она вспомнила, что в той первой спальне, где она ночевала в Страсбурге, был гобелен, изображавший избиение младенцев, и в ту самую ночь, в неверном свете ночника, ей почудилось, будто у всех этих несчастных детей течет кровь из ран, а на лицах убийц проступает такая страшная жестокость, что она в ужасе стала звать на помощь и приказала с первыми лучами рассвета ехать прочь из этого города, оставившего у нее столь ужасные воспоминания о первой ночи, проведенной во Франции.
Она вспомнила, что по дороге в Париж остановилась в доме барона де Таверне; там она впервые встретила этого негодяя Калиостро, который потом, во время истории с ожерельем, оказал такое ужасное влияние на ее судьбу; и во время этой остановки – она и теперь так живо помнилась ей, словно это случилось накануне, хотя с тех пор протекло уже двадцать лет, – по настоянию Марии-Антуанетты он показал ей в графине какое-то чудовищное изображение – ужасную и незнакомую машину смерти, а у подножия машины – покатившуюся отрубленную голову, и то была голова Марии-Антуанетты!
Она вспомнила, что, когда г-жа Лебрен[28] писала портрет с нее, молодой тогда женщины, прекрасной и еще счастливой, она – несомненно, по небрежности, но какая зловещая примета! – придала ей ту же позу, что на портрете Генриетты Английской, жены Карла I.
Она вспомнила, что в день, когда она впервые въехала в Версаль и, выходя из кареты, ступила на унылые плиты, которыми был вымощен мраморный двор, где вчера у нее на глазах пролилось столько крови, слева от нее небо прочертила молния, а затем прогремел столь ужасный раскат грома, что маршал де Ришелье, человек не робкого десятка, покачал головой и произнес: «Дурная примета!»
И покуда она все это вспоминала, перед глазами у нее клубился красноватый туман, становясь, как ей казалось, все гуще и гуще.
В комнате сделалось столь явно темнее, что королева подняла взгляд на канделябр и убедилась, что одна из свечей ни с того ни с сего только что погасла.
Мария-Антуанетта вздрогнула: свеча еще дымилась и совершенно непонятно было, в чем причина ее угасания.
С удивлением глядя на канделябр, королева заметила, что соседняя с потухшей свеча постепенно тускнеет и пламя ее мало-помалу из белого становится красным, из красного – голубоватым; потом оно истончилось, вытянулось вверх, затем словно оторвалось от фитиля и взлетело и, наконец, поколебавшись один миг от чьего-то дыхания, угасло.
Королева растерянным взглядом следила за агонией этой свечи, грудь ее все сильнее трепетала, простертые руки все ближе тянулись к канделябру с догоравшей свечой. Когда она наконец угасла, Мария-Антуанетта закрыла глаза, откинулась на спинку кресла и провела руками по лбу, обнаружив, что по нему струится пот.
Так, с закрытыми глазами, просидела она не меньше десяти минут, а когда она их открыла, то в ужасе обнаружила, что уже третья свеча начала мигать, как первые две.
Сперва Мария-Антуанетта подумала, что это сон и что она очутилась во власти какой-то роковой галлюцинации. Она попыталась встать, но ей показалось, будто она прикована к креслу. Она попыталась позвать принцессу, которую десять минут назад не согласилась бы потревожить ценой еще одной короны; но голос замер у нее в гортани; она попыталась повернуть голову, но осталась неподвижна, словно третья умирающая свеча притягивала к себе ее взор и дыхание. Наконец ее пламя, так же как пламя второй свечи, стало менять цвет, принимать разные оттенки, затем побледнело, вытянулось, качнулось справа налево, слева направо и погасло.
Тогда королеву обуял такой непреодолимый ужас, что она почувствовала, как к ней вернулся дар речи. Она заговорила сама с собой, чтобы вернуть себе храбрость, которая покинула ее.
– Я не тревожусь, – произнесла она вслух, – о том, что случилось с первыми тремя свечами, но если и четвертая погаснет, как те три, тогда горе мне, горе!
Внезапно без всякого перехода, как то было прежде, пламя четвертой свечи, не изменившись в цвете, не вытянувшись, не заколебавшись, погасло, словно его походя задело крыло смерти.
Королева испустила ужасный крик, вскочила, дважды повернулась, колотя руками темноту, и рухнула без чувств.
Едва раздался стук от падения тела, как дверь в соседнюю комнату отворилась и на пороге показалась Андреа в батистовом пеньюаре, белая и бессловесная, как призрак.
На мгновение она остановилась, словно перед ее взором посреди темноты клубился туман; она прислушалась, словно уловила в воздухе шорох, с каким разворачивают складки савана.
Затем, потупив взгляд, она заметила на полу распростертую в обмороке королеву.
Она отступила на шаг, словно первым ее движением было удалиться; но, сразу же овладев собой, без единого слова, без расспросов – да расспросы были бы, в сущности, бесполезны, – не спрашивая у королевы, что с ней такое, она подняла Марию-Антуанетту с пола и с неожиданной силой, при свете только тех двух свечей, что горели в ее спальне и сквозь дверной проем скудно освещали комнату королевы, перенесла ее в постель.