Александр Дюма – Графиня де Шарни. Том 1 (страница 1)
Александр Дюма
Графиня де Шарни. Том 1
Alexandre Dumas
LA COMTESSE DE CHARNY
Перевод с французского
Элеоноры Шрайбер (предисловие, часть первая),
Елены Баевской (часть вторая)
© Е. В. Баевская, перевод, 2026
© Издание на русском языке, оформление
ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Издательство Азбука®
Предисловие
Те из наших драгоценных читателей, что уже, так сказать, отдались нам во власть; те, что следуют за нами повсюду; те, коим хочется, даже в самых заблуждениях его, не расставаться с человеком, что, подобно нам, поставил себе столь любопытную задачу – перелистать, страница за страницей, историю французской монархии, – те, прочитав слово «конец» внизу последней части «Анжа Питу» в газете «Ла Пресс», а затем внизу последней страницы восьмого тома того же произведения в издании «Кабинета чтения», уже, должно быть, поняли, что произошла чудовищная ошибка, на которую мы рано или поздно прольем свет.
В самом деле, возможно ли поверить, что автор – прежде всего притязающий, пусть незаслуженно, на то, что умеет писать книги по всем правилам литературы, как архитектор притязает на то, что умеет строить дома по всем правилам строительной науки, а корабел на то, что умеет строить корабли по всем правилам кораблестроения, – вдруг бросит, так сказать, свой дом на третьем этаже или свой корабль на марса-рее.
Но именно такая участь и постигла бедного «Анжа Питу», коль скоро читатель всерьез принял слово «конец», возникшее в самом интересном месте, то есть в тот миг, когда король и королева готовятся уехать из Версаля в Париж; когда Шарни начинает замечать, что его очаровательная жена, на которую он в последние пять лет не обращал ни малейшего внимания, краснеет, встречаясь с ним глазами и касаясь рукой его руки; когда Жильбер и Бийо, воплощая собой один – народ эпохи, другой – ее гений, устремляют угрюмые взгляды в разверзшуюся перед ними революционную бездну, которую вырыли руки монархистов Лафайета и Мирабо, и, наконец, когда на пути из Виллер-Котре в Писле на коленях у бедняги Анжа Питу, скромного героя этой скромной истории, оказывается Катрин, лишившаяся чувств во время прощания с возлюбленным, который вдвоем со слугой уже несется галопом через поле в сторону большой дороги, ведущей в Париж.
А кроме того, есть в этом романе и другие действующие лица, пускай второстепенные, но мы уверены, что наш читатель и этим персонажам пожелал уделить частицу внимания, а мы, как известно, имеем привычку, выведя героев на сцену, следить за ними, в какие бы туманные дали их потом ни занесло, причем сие касается не только главных героев, но и второстепенных, вплоть до ничтожных статистов.
Тут и аббат Фортье, несгибаемый монархист, который наверняка не пожелает преобразиться в конституционного священнослужителя и скорей пойдет на казнь, чем присягнет.
Тут и молодой Жильбер, в котором в то время словно соседствовали две противоборствующие натуры, два элемента, в течение десяти лет сплавлявшиеся между собой, – демократический элемент, унаследованный им от отца, и элемент аристократический, присущий ему благодаря матери.
Тут и г-жа Бийо, бедная женщина, прежде всего мать, слепая, как все матери; она только что оставила свою дочку на дороге и одна возвращается на ферму; она и сама очень одинока с тех пор, как уехал Бийо.
Тут и папаша Клуис в своей хижине в чаще леса; он еще не знает, сумеет ли из того ружья, что дал ему Питу взамен старого, стоившего ему двух или трех пальцев левой руки, подстреливать, как из прежнего, сто восемьдесят три кролика и сто восемьдесят два зайца в обычные годы и сто восемьдесят три кролика и сто восемьдесят три зайца в високосные.
И наконец, тут и Клод Телье, и Дезире Манике, деревенские революционеры, – этих хлебом не корми, а дай во всем подражать революционерам парижским, но будем надеяться, что честный Питу, их капитан, майор, полковник – словом, начальник, будет руководить ими и держать их в узде.
Все сказанное может лишь укрепить читателя в его удивлении, возникающем при слове «конец», которое столь необъяснимым образом завершает последнюю главу, – ни дать ни взять древний сфинкс, усевшийся при входе в свое логово на дороге в Фивы и предлагающий беотийским путешественникам неразрешимую загадку.
Итак, сейчас мы все разъясним.
В недавнем времени газеты одновременно публиковали:
«Парижские тайны» Эжена Сю;
«Всеобщий символ веры» Фредерика Сулье;
«Мопра» Жорж Санд;
моих «Монте-Кристо», «Шевалье де Мезон-Ружа» и «Женскую войну».
Для романов с продолжением то было прекрасное время, но в смысле политики оно было не слишком удачно.
Кого в ту эпоху занимали первые лица Парижа, такие как г-н Арман Бертен, г-н доктор Верон и г-н депутат Шамболь?[1]
Никого.
И люди были совершенно правы: ведь от этих злополучных первых лиц ныне и духу не осталось, а значит, заниматься ими не стоило.
Все мало-мальски ценное рано или поздно всплывает на поверхность, неизбежно прибивается к какому-нибудь берегу.
И только одно-единственное море поглощает все, что в него швыряют, – это море смерти.
Судя по всему, именно в его воды угодили первые лица Парижа образца 1845, 1846, 1847 и 1848 годов.
Потом, заодно с этими первыми лицами Парижа, вместе с г-дами Арманом Бертеном, доктором Вероном и депутатом Шамболем туда же вперемешку побросали речи г-д Тьера и Гизо, Одилона Барро и Беррье, Моле и Дюшателя[2]; и это огорчило г-д Дюшателя, Моле, Беррье, Барро, Гизо и Тьера ничуть не меньше, чем г-на депутата Шамболя, г-на доктора Верона и г-на Армана Бертена.
Зато, надо сказать, номера газет с «Парижскими тайнами», со «Всеобщим символом веры», с «Мопра», «Монте-Кристо», «Шевалье де Мезон-Ружем» и «Женской войной» читатели разрезали с величайшим тщанием; пробежав глазами поутру, их откладывали в сторонку, чтобы перечесть вечером; правда и то, что таким образом историки и просто люди узнавали историю; правда и то, что во Франции благодаря этим романам появилось четыре миллиона читателей; правда и то, что французский язык, с XVII века считавшийся языком дипломатии, в XIX веке стал языком литературы; правда и то, что писатель начал зарабатывать достаточно, чтобы сделаться независимым и ускользнуть из-под гнета аристократии и королевской власти; правда и то, что в обществе образовалась новая знать и новая власть – знать таланта и власть гения; наконец, правда и то, что в результате всего этого отдельные граждане стяжали такой почет, а Франция – такую славу, что было решено как можно энергичнее покончить
Итак, государственные мужи образца 1847 года замыслили, как я уже сказал, положить конец этому безобразию, но тут г-ну Одилону Барро, которому тоже хотелось, чтобы о нем заговорили, пришла в голову мысль не произносить более с трибуны своих превосходных и неподражаемых речей, а задавать скверные обеды в тех местах, где его имя еще пользуется почетом.
Надобно было как-нибудь назвать эти обеды.
Во Франции считается не столь уж важно, подходят ли предметам их названия, были бы лишь названия.
Соответственно, обеды эти были наречены реформистскими банкетами.
Жил в Париже в ту пору человек, который прежде был принцем, потом генералом, затем был изгнан, в изгнании был учителем географии, после этого совершил путешествие в Америку, а после Америки поселился в Сицилии; далее, женившись на дочери короля Сицилии, вернулся во Францию, а когда он вернулся, король возвел его в ранг принца крови; и наконец, возведенный Карлом X в ранг принца крови, он в довершение всего сделался королем.
И вот этот принц, этот генерал, этот учитель, этот путешественник, этот король – одним словом, этот человек, которого бедствия и взлеты должны были многому научить, однако ничему не научили, – этот человек задумал помешать г-ну Одилону Барро задавать пресловутые реформистские банкеты и принялся упорствовать в этом своем намерении, не подозревая, что замахнулся на принцип; а между тем любой принцип дается свыше, и, значит, он сильнее всего, что исходит снизу, точно так же как всякий ангел в борьбе одержит верх над человеком, будь этот человек хоть Иаков[3], и само собой разумеется, что принцип снова одержал верх над человеком: Луи Филипп был посрамлен, несмотря на двойную череду царственных предков, на своих сыновей и внуков.
Ибо в Писании недаром сказано: «За вину отцов наказывают детей до третьего и четвертого рода»[4].
Эта история наделала во Франции столько шуму, что на некоторое время всем стало не до «Парижских тайн», «Всеобщего символа веры», «Мопра», «Монте-Кристо», «Шевалье де Мезон-Ружа» и «Женской войны», а также, надо признаться, и не до их авторов.
Нет, все интересовались Ламартином, Ледрю-Ролленом, Кавеньяком и принцем Людовиком Наполеоном[5].
Но когда в конце концов восстановилось относительное спокойствие, все спохватились, что эти господа куда менее занимательны, чем г-н Эжен Сю, г-н Фредерик Сулье, г-жа Жорж Санд и даже моя скромная персона, замыкающая этот ряд; когда публика спохватилась, что проза этих господ, кроме Ламартина, конечно (да воздастся каждому по заслугам!), изрядно уступает и «Парижским тайнам», и «Всеобщему символу веры», и «Монте-Кристо», и «Шевалье де Мезон-Ружу», и «Женской войне», тут она обратилась к г-ну де Ламартину, воплощению французской мудрости, с просьбой писать прозу, причем отнюдь не политическую, а также к прочим авторам, в том числе и ко мне, с призывом писать литературную прозу.