18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Долинин – «Гибель Запада» и другие мемы. Из истории расхожих идей и словесных формул (страница 19)

18
Что тебя, смертный, гнетет и тревожит безмерно печалью Горькою? Что изнываешь и плачешь при мысли о смерти? Ведь коль минувшая жизнь пошла тебе впрок перед этим И не напрасно прошли и исчезли все ее блага, Будто в пробитый сосуд налитые, утекши бесследно, Что ж не уходишь, как гость, пресыщенный пиршеством                                                                            жизни, И не вкушаешь, глупец, равнодушно покой безмятежный?[295]

Вопрос Лукреция, приравнивающий уход из жизни к уходу с пира, – «Cur non ut plenus vitae conviva recedes…» («Почему ты не уходишь из жизни, как насытившийся гость с пира…»), – Пушкин мог видеть у нескольких авторов в рассуждениях о смерти – например, в эссе Монтеня «О том, что философствовать значит учиться умирать» («Que philosopher c’est apprendre à mourir»)[296]. В его библиотеке был и французский прозаический перевод «О природе вещей» с латинским оригиналом, напечатанным en regard. В этом переводе, принадлежащем Жану-Батисту Понжервилю, метафора имеет ту же форму, что и у Пушкина в «Евгении Онегине» – не пир (banquet), как у Жильбера и Шенье, а именно праздник (festin) жизни: «…convive rassasié, que ne sors-tu satisfait du festin de la vie?» («Насытившийся гость, что ж не уходишь ты удовлетворенный с праздника жизни?»)[297]. Если Пушкин просматривал книгу (а, согласно каталогу его библиотеки, весь том разрезан), он должен был обратить внимание на примечание переводчика, в котором указывались три случая заимствования у Лукреция образа «пир жизни», включая, конечно же, и «Оду» Жильбера. Первым, как отмечает Понжервиль, им воспользовался Гораций в финале первой сатиры, где он сетует на то, что люди редко бывают довольны своей судьбой, завидуют другим, и

…оттого то мы редко найдем, кто сказал бы, что прожил Счастливо век свой, и, кончив свой путь, выходил бы из жизни Точно как гость благодарный, насытясь, выходит из пира[298].

Кроме того, Понжервиль приводит цитату из шестой главы поэмы Делиля «Воображение» («L’imagination», 1806), где речь идет о стариках, на склоне лет вспоминающих прошлое:

Du festin de la vie, où l’admirent les dieux, Ayant goûté long-temps les mets délicieux, Convive satisfait, sans regret, sans envie, S’il ne vit pas, du moins il assiste à la vie

[На празднике жизни, где им восхищаются боги / Давно испробовав вкуснейшие блюда, / Он, довольный гость, без сожалений, без зависти / Если не живет, то по крайней мере присутствует в жизни][299].

Широкой известностью пользовалось и сравнение смерти в старости с завершением пира в басне Лафонтена «Смерть и умирающий»:

…Je voudrais qu’à cet âge On sortit de la vie ainsi que d’un banquet, Remerciant son hôte…

[…Я бы хотел, чтоб в этом возрасте / Мы б уходили из жизни как с пира, / Поблагодарив хозяина…][300]

В английской поэзии формула «праздник/пир жизни» имела свою традицию, освященную именами Шекспира и Поупа. Герой «Макбета», убив короля, говорит, что из-за этого может навсегда лишиться сна – своего «главного кормильца на празднике жизни» (II, 2, 44; «Chief nourisher in life’s feast»[301]). В «Опыте о человеке» Поуп пишет, что человек, заботясь о домашних животных, превращает их жизнь в праздник, но потом, когда приходит время, убивает. Обращаясь к человеку, он призывает его принимать смерть без сожаления, как это делает неразумная тварь:

The creature had his feast of life before; Thou too, must perish when thy feast is over

[Тварь неразумная прежде гостила на празднике жизни; / Ты тоже должен погибнуть, когда твой праздник окончится][302].

Когда в 1817 году Пушкин, перифразируя Жильбера, писал о себе как госте на «жизненном пиру», он, наверное, полагал, что это яркий образ из стихотворения, уже ставшего хрестоматийным во французской поэзии, но поэзией русской пока еще не освоенного[303]. Тринадцать лет спустя, заканчивая «Евгения Онегина», он не мог не понимать, что использует частотную метафору, которая имеет глубокие разветвленные корни и уже стала поэтическим штампом. Достаточно сказать, что в словаре французского поэтического языка Л. Карпантье, «библии поэтов» в 1820-е годы[304], выражения «banquet de la vie» («пир жизни»), «sortir du banquet de la vie» («уйти с пира жизни») и «s’asseoir au banquet de la vie» («занять место на пиру жизни») включены в списки стандартных перифрастических синонимов к словам «жизнь», «умереть», «родиться»[305]. Но соединив этот штамп с еще более частотной формулой «Блажен, кто…»[306], Пушкин получил сентенцию, отличную по смыслу от того, что предлагала традиция. Если для Жильбера и Шенье преждевременная смерть – это трагедия, с которой они не могут смириться, то Пушкин несколько неожиданно воздает ей хвалу, что кажется парадоксом[307]. «Смерть страшна в любом возрасте, но в первую весну молодости <…> быть похищенным с пира, где человек только успел занять свое место, особенно ужасно», – писал Вальтер Скотт[308]. Однако и у этого поворота темы была своя традиция, тоже восходящая к Античности, но только в другом жанре – жанре consolatio (лат. утешение). Ближайший пушкинский источник указал критик Самуил Лурье, процитировавший в одной из своих рецензий фрагмент из хорошо известного Пушкину романа Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», где этот жанр пародируется[309]. Отец героя, узнав о смерти старшего сына, пытается утешить себя всевозможными философскими аргументами и, в частности, восклицает:

But he is gone for ever from us! – be it so. He is got from under the hands of his barber before he was bald – he is risen from a feast before he was surfeited – from a banquet before he had got drunk [Но он навсегда покинул нас! – Ну и пусть. Он вырвался из рук своего цирюльника, не успев облысеть, ушел с праздничного ужина, не объевшись, с пира – не напившись допьяна][310].

«Похоже на LI строфу Восьмой главы „Онегина“?» – спрашивал Лурье и сообщал сведения, почерпнутые из современного комментария к «Тристраму Шенди»: «…сентенция, вероятней всего, позаимствована из труда Ричарда Бертона „Анатомия меланхолии“»[311].

Действительно, как еще в конце XVIII века установил манчестерский врач Джон Ферриар (John Ferriar, 1761–1815), большая часть самоутешительной речи Шенди-старшего состоит из незакавыченных цитат и парафраз, источник которых – тогда полузабытая, а ныне обладающая статусом важного памятника английской литературы барокко книга «Анатомия меланхолии» («The Anatomy of Melancholy», 1621) Роберта Бертона (Robert Burton, 1577–1640)[312]. Исследование Ферриара получило широкую известность: о нем сообщали многие журналы, а в 1798 году его перевели на французский язык[313]. Для пассажа из «Тристрама Шенди», процитированного выше, Ферриар указывает лишь одну неполную параллель в главе «Против скорби по умершим друзьям или другим людям, против напрасного страха и т.д.» («Against Sorrow for the Death of Friends or Otherwise, Vain Fear etc.»), то есть в сходном контексте. Обращаясь к отцам, потерявшим юного сына, Бертон советoвал им утешать себя мыслью, что

…he is now gone to eternity, as another Ganymede, in the flower of his youth, as if he had risen, saith Plutarch, from the midst of a feast, before he was drunk […он ушел в вечность, подобно новому Ганимеду, в расцвете юности, как если бы он, по словам Плутарха, встал из-за стола в разгар пира, не успев напиться допьяна][314].

Стерн убрал отсылку к Плутарху, хотя он, как и другие высоко образованные интеллектуалы XVIII века, должен был узнать цитату из его «Утешения к Аполлонию», где впервые встречается сравнение ранней смерти с уходом с пиршества. Утешая своего адресата, потерявшего юного сына, Плутарх напоминает ему, что тот удалился в вечность, не успев впасть в «грубость поведения, которая сопутствует долгой жизни», как гость, который вовремя уходит с пира, не успев опьянеть[315]. Вместо этого к утешительным словам Бертона Стерн добавил абсурдную для траурной темы фразу о цирюльнике и облысении, что придало всему рассуждению Шенди-старшего o внезапной смерти сына откровенно комический характер. Такая бесчувственность или, как ее называл Шкловский, «внежалостность» Стерна оказывается эстетически и этически приемлемой только в том случае, если мы знаем наверняка, что имеем дело с литературной игрой, где всякое событие осмысляется как повод для пародии, каламбура, автометаописания, стилистического сдвига. Согласно Шкловскому, смерть Бобби Шенди в романе есть лишь «мотивировка развертывания», использующаяся для создания ряда комических эффектов[316]; более того, она входит в длинный ряд всевозможных «прерываний» как фабулы, так и нарратива, от coitus interruptus в начале романа до внезапного обрыва в финале, и потому функционирует как аналог литературного приема: не текст отражает жизнь и смерть, а рассказанные «жизнь» и «смерть» отражают текст.

«„Евгений Онегин“, – писал Шкловский, – так же, как и „Тристрам Шенди“, пародийный роман, причем пародируются не нравы и типы эпохи, а сама техника романа, строй его»[317]. Влиянием Стерна он объяснял, в частности, неожиданный обрыв повествования в финале, отметив и отличие: «Пушкин обрывает рассказ, подчеркивая сознательность перерыва»[318]. На полную осознанность и подготовленность обрыва указывает, в частности, необычное соединение трех элементов, за каждым из которых стоит своя традиция, – формулы «Блажен, кто…», метафоры «праздник жизни» и мотива «хорошо умереть молодым», – поскольку означаемыми традиционных тропов оказываются не жизнь и смерть, а сам текст романа, процесс его создания и чтения. Любопытно, что подобная перекодировка встречается в заключении сатиры Свифта «Сказка бочки» («Tale of a Tub»), где она имеет противоположный смысл: аллюзией на сентенцию Лукреция и цитатой из нее оправдывается желание автора не завершать фактически законченный текст: