Александр Долинин – «Гибель Запада» и другие мемы. Из истории расхожих идей и словесных формул (страница 19)
Вопрос Лукреция, приравнивающий уход из жизни к уходу с пира, – «Cur non ut plenus vitae conviva recedes…» («Почему ты не уходишь из жизни, как насытившийся гость с пира…»), – Пушкин мог видеть у нескольких авторов в рассуждениях о смерти – например, в эссе Монтеня «О том, что философствовать значит учиться умирать» («Que philosopher c’est apprendre à mourir»)[296]. В его библиотеке был и французский прозаический перевод «О природе вещей» с латинским оригиналом, напечатанным
Кроме того, Понжервиль приводит цитату из шестой главы поэмы Делиля «Воображение» («L’imagination», 1806), где речь идет о стариках, на склоне лет вспоминающих прошлое:
[На празднике жизни, где им восхищаются боги / Давно испробовав вкуснейшие блюда, / Он, довольный гость, без сожалений, без зависти / Если не живет, то по крайней мере присутствует в жизни][299].
Широкой известностью пользовалось и сравнение смерти в старости с завершением пира в басне Лафонтена «Смерть и умирающий»:
[…Я бы хотел, чтоб в этом возрасте / Мы б уходили из жизни как с пира, / Поблагодарив хозяина…][300]
В английской поэзии формула «праздник/пир жизни» имела свою традицию, освященную именами Шекспира и Поупа. Герой «Макбета», убив короля, говорит, что из-за этого может навсегда лишиться сна – своего «главного кормильца на празднике жизни» (II, 2, 44; «Chief nourisher in life’s feast»[301]). В «Опыте о человеке» Поуп пишет, что человек, заботясь о домашних животных, превращает их жизнь в праздник, но потом, когда приходит время, убивает. Обращаясь к человеку, он призывает его принимать смерть без сожаления, как это делает неразумная тварь:
[Тварь неразумная прежде гостила на празднике жизни; / Ты тоже должен погибнуть, когда твой праздник окончится][302].
Когда в 1817 году Пушкин, перифразируя Жильбера, писал о себе как госте на «жизненном пиру», он, наверное, полагал, что это яркий образ из стихотворения, уже ставшего хрестоматийным во французской поэзии, но поэзией русской пока еще не освоенного[303]. Тринадцать лет спустя, заканчивая «Евгения Онегина», он не мог не понимать, что использует частотную метафору, которая имеет глубокие разветвленные корни и уже стала поэтическим штампом. Достаточно сказать, что в словаре французского поэтического языка Л. Карпантье, «библии поэтов» в 1820-е годы[304], выражения «banquet de la vie» («пир жизни»), «sortir du banquet de la vie» («уйти с пира жизни») и «s’asseoir au banquet de la vie» («занять место на пиру жизни») включены в списки стандартных перифрастических синонимов к словам «жизнь», «умереть», «родиться»[305]. Но соединив этот штамп с еще более частотной формулой «Блажен, кто…»[306], Пушкин получил сентенцию, отличную по смыслу от того, что предлагала традиция. Если для Жильбера и Шенье преждевременная смерть – это трагедия, с которой они не могут смириться, то Пушкин несколько неожиданно воздает ей хвалу, что кажется парадоксом[307]. «Смерть страшна в любом возрасте, но в первую весну молодости <…> быть похищенным с пира, где человек только успел занять свое место, особенно ужасно», – писал Вальтер Скотт[308]. Однако и у этого поворота темы была своя традиция, тоже восходящая к Античности, но только в другом жанре – жанре
But he is gone for ever from us! – be it so. He is got from under the hands of his barber before he was bald – he is risen from a feast before he was surfeited – from a banquet before he had got drunk [Но он навсегда покинул нас! – Ну и пусть. Он вырвался из рук своего цирюльника, не успев облысеть, ушел с праздничного ужина, не объевшись, с пира – не напившись допьяна][310].
«Похоже на LI строфу Восьмой главы „Онегина“?» – спрашивал Лурье и сообщал сведения, почерпнутые из современного комментария к «Тристраму Шенди»: «…сентенция, вероятней всего, позаимствована из труда Ричарда Бертона „Анатомия меланхолии“»[311].
Действительно, как еще в конце XVIII века установил манчестерский врач Джон Ферриар (John Ferriar, 1761–1815), большая часть самоутешительной речи Шенди-старшего состоит из незакавыченных цитат и парафраз, источник которых – тогда полузабытая, а ныне обладающая статусом важного памятника английской литературы барокко книга «Анатомия меланхолии» («The Anatomy of Melancholy», 1621) Роберта Бертона (Robert Burton, 1577–1640)[312]. Исследование Ферриара получило широкую известность: о нем сообщали многие журналы, а в 1798 году его перевели на французский язык[313]. Для пассажа из «Тристрама Шенди», процитированного выше, Ферриар указывает лишь одну неполную параллель в главе «Против скорби по умершим друзьям или другим людям, против напрасного страха и т.д.» («Against Sorrow for the Death of Friends or Otherwise, Vain Fear etc.»), то есть в сходном контексте. Обращаясь к отцам, потерявшим юного сына, Бертон советoвал им утешать себя мыслью, что
…he is now gone to eternity, as another
Стерн убрал отсылку к Плутарху, хотя он, как и другие высоко образованные интеллектуалы XVIII века, должен был узнать цитату из его «Утешения к Аполлонию», где впервые встречается сравнение ранней смерти с уходом с пиршества. Утешая своего адресата, потерявшего юного сына, Плутарх напоминает ему, что тот удалился в вечность, не успев впасть в «грубость поведения, которая сопутствует долгой жизни», как гость, который вовремя уходит с пира, не успев опьянеть[315]. Вместо этого к утешительным словам Бертона Стерн добавил абсурдную для траурной темы фразу о цирюльнике и облысении, что придало всему рассуждению Шенди-старшего o внезапной смерти сына откровенно комический характер. Такая бесчувственность или, как ее называл Шкловский, «внежалостность» Стерна оказывается эстетически и этически приемлемой только в том случае, если мы знаем наверняка, что имеем дело с литературной игрой, где всякое событие осмысляется как повод для пародии, каламбура, автометаописания, стилистического сдвига. Согласно Шкловскому, смерть Бобби Шенди в романе есть лишь «мотивировка развертывания», использующаяся для создания ряда комических эффектов[316]; более того, она входит в длинный ряд всевозможных «прерываний» как фабулы, так и нарратива, от
«„Евгений Онегин“, – писал Шкловский, – так же, как и „Тристрам Шенди“, пародийный роман, причем пародируются не нравы и типы эпохи, а сама техника романа, строй его»[317]. Влиянием Стерна он объяснял, в частности, неожиданный обрыв повествования в финале, отметив и отличие: «Пушкин обрывает рассказ, подчеркивая сознательность перерыва»[318]. На полную осознанность и подготовленность обрыва указывает, в частности, необычное соединение трех элементов, за каждым из которых стоит своя традиция, – формулы «Блажен, кто…», метафоры «праздник жизни» и мотива «хорошо умереть молодым», – поскольку означаемыми традиционных тропов оказываются не жизнь и смерть, а сам текст романа, процесс его создания и чтения. Любопытно, что подобная перекодировка встречается в заключении сатиры Свифта «Сказка бочки» («Tale of a Tub»), где она имеет противоположный смысл: аллюзией на сентенцию Лукреция и цитатой из нее оправдывается желание автора не завершать фактически законченный текст: