18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Долинин – «Гибель Запада» и другие мемы. Из истории расхожих идей и словесных формул (страница 18)

18

Plusieurs ont vu, comme moi, cette fontaine: mais ils sont loin et leurs yeux sont fermés à jamais [Многие видели, как и я, этот фонтан; но они далеко и глаза их закрылись навсегда][273].

Изречение в такой форме действительно очень похоже на эпиграф к «Бахчисарайскому фонтану» и без всякого сомнения явилось пушкинским источником. Однако в нем отсутствует риторическое острие формулы – сопоставительная конструкция «одни мертвы / другие отсутствуют», которая не только придала формуле афористичность, но и позволила после декабря 1825 года переосмыслить ее как намек на декабристов, повешенных или отправленных «далече», на каторгу[274]. Мы могли бы думать, что Пушкин просто заострил изречение, тем более что он сам гордился «меланхолическим эпиграфом» и говорил, что ценит его выше поэмы[275], если б не находка Юрия Иваска, который обнаружил аналогичную конструкцию в стихотворении В.С. Филимонова «Друзьям отдаленным» (1814): «Друзей – иных уж нет, другие в отдаленье»[276]. Хотя приятельские отношения Пушкина с Филимоновым установились только во второй половине 1820-х годов, вероятность того, что Пушкин знал «Друзьям отдаленным», весьма велика[277]. Таким образом, у нас есть все основания считать пушкинскую формулу контаминацией изречения Саади в переложении Мура/Пишо с удачной строкой Филимонова[278].

Вопрос, однако, усложняется тем, что конструкция «одни мертвы / другие отсутствуют» встречается не только у Филимонова и Пушкина, но и у других авторов, античных и западноевропейских. Набоков, например, указал на вступление к поэме Байрона «Осада Коринфа», где поэт вспоминает друзей, некогда сопровождавших его в путешествии на Восток:

But some are dead, and some are gone, And some are scatter’d and alone <…> And some are in a far countree…

[Но некоторые мертвы, некоторые уехали, / Некоторые разбросаны и одиноки / <…> / А некоторые находятся в далекой стране][279].

В.Е. Ветловская нашла античную параллель: фразу из письма Цицерона его другу Луцию Месцинию Руфу, написанного во время гражданской войны в Риме. Отвечая на предложение Луция о встрече, Цицерон отвечал, что и в прежние времена, когда его окружали многие честные и приятные ему люди, не было никого, с кем бы он охотнее проводил время. «Но при нынешних обстоятельствах, – продолжал он, – когда одни погибли, другие далеко, а третьи изменили своим убеждениям, я, клянусь богом верности, охотнее проведу один день с тобой, нежели все это время с большинством тех, с кем я живу по необходимости»[280].

К сожалению, Ветловская неверно оценила значение своей находки и предприняла безуспешную попытку доказать, что формула «иных уж нет, а те далече» в «Евгении Онегине» скрывает тайную и политически опасную отсылку именно к сентенции Цицерона[281]. На самом деле исследовательнице удалось обнаружить не скрытый подтекст формулы, а ранний пример «воспоминательного» топоса, то есть, согласно классическому определению Эрнста Роберта Курциуса, повторяющейся «интеллектуальной темы, пригодной для развития и модификации», которая возникает в риторике, но затем, превращаясь в клише, проникает и в другие жанры[282]. На это указывает, в частности, употребление сходной конструкции в одном из писем Плиния-младшего, где он, вспоминая молодость и своих друзей-адвокатов, замечает: «Quidam ex iis qui tunc egerant, decesserunt; exsulant alii…» («Некоторые из тех, кто выступал в то время, мертвы; другие изгнаны»). Во французском переводе XVIII века, который мог знать Пушкин, фраза приобрела вид знакомой нам формулы: «Les uns sont morts, les autres sont bannis»[283].

Неудивительно, что следы топоса, освященного именами Цицерона и Плиния-младшего, обнаруживаются во французской литературе XVII–XVIII веков. Так, побежденный римлянами Митридат, герой одноименной трагедии Расина (1673), говорит о своих соратниках: «Les uns sont morts; la fuite a sauvé tout le reste» («Одни мертвы, бегство спасло остальных»)[284].

Кажется, мы можем точно указать и французский текст, от которого отталкивался Филимонов в «Друзьям отдаленным». Главным источником стихотворения, судя по всему, явился пассаж в последнем абзаце травелога «Путешествие на остров Маврикий, остров Бурбон, мыс Доброй Надежды и др.» (1773) – книги известного писателя-сентименталиста Бернардина де Сен-Пьера, прославившегося впоследствии романом «Поль и Виргиния». Завершая рассказ о своем африканском путешествии, Бернардин пишет о радостях и горестях возвращения домой из дальних странствий:

Heureux qui revoit les lieux où tout fut aimé, où tout parut aimable <…> Plus heureux qui ne vous a jamais quitté, toit paternel, asyle saint! Que de voyageurs reviennent sans trouver de retraite! De leurs amis, les uns sont morts, les autres éloignés, une famille est dispersée, des protecteurs… Mais la vie n’est qu’un petit voyage, et l’âge de l’homme un jour rapide [Счастлив тот, кто вернулся в места, где все ему было мило, где все казалось приятным <…> Счастливее тот, кто никогда не покидал тебя – отчий кров, святой приют! Сколько путешественников возвращаются, не находя пристанища! Из их друзей, одни мертвы, другие далеко, семья рассеяна, покровители… Но жизнь – это лишь короткое путешествие, а срок, нам отпущенный, – быстролетный час][285].

Стих Филимонова «Друзей – иных уж нет, другие в отдаленье», как нетрудно заметить, представляет собой почти точную кальку с «De leurs amis, les uns sont morts, les autres éloignés»; кроме того, подобно Бернардину, поэт говорит о рассеянной семье («Как все вокруг меня переменилось! / Рассеян круг родства…»), а сама тема стихотворения, написанного в Германии (его подзаголовок: «Флотбек, дача близ Альтоны, 20 мая 1814 года»), – тоска путешественника по родному краю и тем, кто ему мил, – перекликается с рассуждением, завершающим «Путешествие на остров Маврикий». Сам пытавшийся в молодые годы писать сентименталистскую прозу[286], Филимонов явно вдохновлялся травелогом Бернардина.

Мы не можем знать, насколько Пушкину была известна предыстория формулы, использованной Филимоновым, да это и не важно. Скрещивая ее с сентенцией Саади в транскрипции Мура/Пишо, он наверняка отдавал себе отчет, что имеет дело с топосом и хотел «освежить» его. В этом смысле Пушкин, сам того не подозревая, поступал так же, как Байрон, «освеживший» топос во вступлении к «Осаде Коринфа». Что же касается отсылки к Саади в «Евгении Онегине», то ее не следует принимать за чистую монету. Ею Пушкин лукаво отсылал читателя к самому себе или, вернее, к одной из своих литературных масок. Недаром Вяземский, цитируя в 1827 году вторую часть эпиграфа к «Бахчисарайскому фонтану» в «Московском телеграфе» с намеком на декабристов[287], предварил цитату словами: «…с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который нам передал слова Сади)…» Наверное, Вяземский понимал, что под маской Саади скрывался сам Пушкин.

2. «Праздник жизни»

Блажен, кто праздник Жизни рано Оставил, не допив до дна Бокала полного вина…

Всем известные стихи из заключительной строфы «Евгения Онегина» до сих пор не удостоились подробного комментария. Ю.М. Лотман заметил лишь, что метафора «жизнь – пир» ориентирована на глубокую литературную традицию[288], а Набоков указал параллель к этой метафоре в стихотворении Андре Шенье, написанном в тюрьме незадолго до казни и известном под названием «La jeune captive» («Юная узница»):

Mon beau voyage est si loin de sa fin! Je pars, et des ormeaux qui bordent le chemin J’ai passé les premiers à peine. Au banquet de la vie à peine commencé, Un instant seulement mes lèvres ont pressé La coupe en mes mains encore pleine

[Мое прекрасное путешествие еще так далеко от завершения! / Я ухожу, хотя из тех вязов, которые окаймляют дорогу, / Едва миновала лишь первые. / На пиру жизни, едва начавшемся, / Только одно мгновение мои губы прикасались / К бокалу, еще полному в моих руках][289].

Странно, что Набоков не заглянул в комментированное издание Шенье, где в примечании к процитированным им стихам указывался их источник – знаменитая седьмая строфа предсмертной «Оды, написанной в подражание нескольким псалмам» («Ode, imitée de plusiers psaumes», 1780) рано ушедшего из жизни Николя Жильбера. «Читая эти трогательные строки, – заметил комментатор, – каждый неизбежно вспомнит и прошепчет прекрасные стихи Жильбера: „Au banquet de la vie infortuné convive, / J’apparus un jour et je meurs“ [„На жизненном пиру несчастный гость, / Однажды появился я – и умираю“]»[290].

В 1820-e годы в России эту оду прекрасно знали и многократно переводили, а метафора «пир/праздник жизни» в разных вариантах («пир земной», «жизни пир», «праздник у жизни», «пир бытия», «жизненный пир») получила самое широкое распространение в поэзии и опознавалась как чужое слово[291]. Сам Пушкин, как установил еще В.П. Гаевский[292], перифразировал хрестоматийные стихи Жильбера в лицейском послании «Князю А.М. Горчакову» (1817):

Мне кажется: на жизненном пиру Один с тоской явлюсь я, гость угрюмый, Явлюсь на час – и одинок умру[293].

Обсуждая образ «праздник жизни», С.Г. Бочаров отметил, что его история до Жильбера еще не изучена и что «в античной поэзии, по свидетельству М.Л. Гаспарова, метафора праздника, пира жизни отсутствует, хотя, конечно, в ней сколько угодно пиров, вина и таких идей, как carpe diem»[294]. Это утверждение основано на недоразумении, поскольку в целом ряде справочных изданий и в комментариях ко многим изданиям французской поэзии указывался именно античный источник образа – пассаж из третьей книги поэмы Лукреция «О природе вещей», где Природа вопрошает смертного: