18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Долинин – «Гибель Запада» и другие мемы. Из истории расхожих идей и словесных формул (страница 21)

18

Еще до выхода в свет пятого тома собрания сочинений Сервана, где были впервые напечатаны его максимы, французский лексиколог Пьер-Клод-Виктор Буаст (Pierre-Claude-Victor Boiste, 1765–1824) включил в пятое издание своего словаря похожую апофегму: «Dans les petites ames, l’émulation est sœur de l’envie» («У мелких душ соревнование – сестра зависти»)[338].

Едва ли можно сомневаться в том, что Пушкину были известны подобные высказывания и что первая часть его bon mot – это чужие слова, как бы поставленные в невидимые кавычки. Процитировав банальную сентенцию в посылке, Пушкин затем дает неожиданное следствие из нее, тем самым дебанализируя клише. Под «хорошим родом» он, как кажется, подразумевает честолюбие, жажду чести, желание побед и славы, стремление выделиться, отличиться – то, что древние называли филотимией.

Понятая таким образом, острóта Пушкина обнаруживает прямую связь с проблематикой «Моцарта и Сальери». До явления Моцарта пушкинский Сальери был не завистником, а соревнователем, преданным своему искусству и готовым состязаться даже с самыми известными композиторами эпохи. Однако перед молодым богоподобным гением он бессилен, и потому его «зелос» перерождается в мучительный «фтонос» – в подлую зависть, которая – вспомним рассуждение Сервана – жаждет убить соперника. Согласно знаменитому французскому врачу и психологу Жану-Луи Алиберу, зависть есть «некое извращенное соревнование» («une sort d’émulation dépravée») или «обессиленная амбиция» («une ambition impuissante»)[339]. По отношению к герою Пушкина это особенно верно, так как Сальери, в отличие от обычных завистников, не отрицает гениальность Моцарта, а, наоборот, дает его музыке высочайшую оценку: «Ты, Моцарт, бог…» В этом смысле его смертоносная зависть, «сестра соревнования», действительно, «хорошего рода», но благородное происхождение только усугубляет вину убийцы.

4. «Азиатская роскошь»

Не знаю выражения, которое было бы бессмысленнее слов: азиатская роскошь. Эта поговорка, вероятно, родилась во время крестовых походов, когда бедные рыцари оставя голые стены и дубовые стулья своих замков увидели в первый раз красные диваны, пестрые ковры, и кинжалы с цветными камушками на рукояти. Ныне можно сказать: азиатская бедность, азиатское свинство, и проч., но роскошь есть конечно принадлежность Европы. В Арзруме ни за какие деньги нельзя купить того, что вы найдете в мелочной лавке первого уездного городка Псковской губернии[340].

В критическом отношении к расхожим представлениям об азиатской (или, шире, восточной) роскоши Пушкин был не одинок. По предположению Тынянова, комментируемый пассаж восходит к подобному рассуждению Бестужева-Марлинского в рассказе «Военный антикварий», где автор обращается к женщинам, чьи мужья и родственники участвовали в арзрумском походе:

Мужья, братцы, племянники ваши, проклиная во время походов несносную погоду и природу Азии, сгоревшие поля от зною, нагие горы, непроездимые дороги, логовища, называемые деревнями, и кучи камней за зубчатыми стенами, величаемые городами, и в них смрадные улицы, комнаты без полов и окон, рядом с конюшнею, ковры, шевелящиеся от насекомых, подушки, набитые кислою шерстью, восточную гущу их кофе, и кругом дым кизяков, крик ослят и раздирающее уши пение азиятцев – теперь будут разливаться перед Вами в пышных рассказах об Азиатской роскоши, которой не видали мы ни блестки, о прелестях одалисок, увезенных прежде нас далее, о зеленеющих горах, о темноголубом небе и всей пышности отчизны Гуль-гуль и Буль-буль, т.е. Розы и соловья[341].

Другой участник Русско-турецкой войны 1828–1829 годов Ф.П. Фонтон примерно в то же время писал П.И. Кравцову с европейского театра военных действий:

С тех пор как я нахожусь в Турции, я касательно так в Европе прославленной Азиатской роскоши совершенно был разочарован. Она только существует в воображении восточных поэтов. На деле в Турецком доме нигде ни порядочно присесть, ни спокойно прилечь нельзя; со всех сторон ветер дует, дождь через плохую крышу в комнату льется, везде грязь, неопрятность и нечистота; полинялые ковры, скучный и скудный фонтан, и углеродным газом дышущий мангал, то есть сосуд с угольями. Вот тебе что мне представляла Азиатская роскошь[342].

Годом ранее, вскоре после завершения Русско-персидской войны, генерал М.С. Жуковский писал жене из захваченного Тебриза:

Ты пишешь, мой друг, что мы пользуемся здесь азиатскою роскошью. Эта роскошь в повестях только привлекательна, а здесь, в натуре, весьма незавидна. Когда повести писаны, тогда европейской утонченной роскоши еще не было. Теперь азиатская роскошь – скотская, непривлекательная для европейца с понятиями высшими[343].

Как Пушкин, так и участники русских войн с восточными деспотиями резко противопоставляли воочию увиденное воображаемому, прочитанному, приукрашенному. При этом Пушкин полемизировал не только с чужими представлениями, но и с байроническим ориентализмом своих собственных южных поэм, и прежде всего «Бахчисарайского фонтана», в котором, по слову одного из первых читателей поэмы, поэзия «дышит какою-то восточною роскошью и негою»[344]. В хвалебной рецензии на поэму М.М. Карниолин-Пинский писал: «…стихи поэмы проникнуты духом восточных обычаев и цветут азиятскою роскошью, подчиненною законам образованного вкуса»[345]. По точному наблюдению О.А. Проскурина, сам Пушкин, рассуждая о восточной экзотике у Томаса Мура и Байрона в письме Вяземскому от конца марта – начала апреля 1825 года, отталкивался от формулы Карниолина-Пинского: «К стати еще – знаешь, почему не люблю я Мура? – потому что он черес чур уже восточен. Он подражает ребячески и уродливости Саади, Гафиза и Магомета. – Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранить вкус и взор европейца. Вот почему Байрон так и прелестен в Гяуре, в Абидоской Невесте и проч.»[346] Очевидно, что Пушкин тогда не отрицал существование «восточной/азиатской роскоши», а лишь требовал подчинить ее изображение «законам образованного вкуса» по образцу Байрона.

В прозаическом описании Арзрума образы «азиатской роскоши» из «Бахчисарайского фонтана» резко снижены. Ханскому дворцу с шелковыми коврами и «златом на стенах» соответствует дворец сераскира, который «казался разграбленным. <…> Диваны были ободраны, ковры сняты»; прекрасным мраморным фонтанам в «очаровательных садах» – «два тощие фонтана»; прелестницам гарема и их «волшебным красам» – выглядывающие из окошка жены арзрумского паши, среди которых «не было ни одной красавицы». Только одна деталь поэмы (она, как отметил О.А. Проскурин, заимствована из «Гяура» Байрона»[347]) – «Сии надгробные столбы, / Венчанны мраморной чалмою» – переходит в «Путешествие в Арзрум» почти без изменений (ср. «За городом находится кладбище. Памятники состоят обыкновенно в столбах, убранных каменною чалмою»), но и она сопровождается оговоркой: «…в них нет ничего изящного: никакого вкусу, никакой мысли…»[348].

Еще одним адресатом пушкинской полемики, вероятно, была статья Гоголя «Об архитектуре нынешнего времени», вошедшая в сборник «Арабески» (1835), где она соседствовала с «Несколькими словами о Пушкине». В ней Гоголь понаслышке восхищается восточной архитектурой, которую он именует «царством азиатской роскоши». Везде,

куда ни проникала только азиатская роскошь, огромная, великолепная, – пишет он, – та роскошь, которая блещет в их волшебных сказках, везде, куда ни проникала эта увешанная ожерельями дочь восточного воображения, – там стоят доныне дворцы, великолепие которых изумительно. <…> Так величественный магометанин, в широком, убранном золотом и каменьями платье, возлежит среди гурий, стройных, обнаженных, ослепительных своею белизною[349].

В конце января 1835 года, то есть примерно за месяц до начала работы над «Путешествием в Арзрум», Пушкин получил от Гоголя два экземпляра «Арабесок» и письмо с просьбой сделать для него замечания на одном из них[350]. Судя по всему, эту просьбу Пушкин не исполнил, но его негодование по поводу самого понятия «азиатская роскошь» можно считать ответом косвенным. Кроме «азиатской роскоши», в «Путешествии в Арзрум» он, как представляется, возражал еще и против основных положений гоголевского панегирика «Несколько слов о Пушкине». Для Гоголя Пушкин прежде всего «певец Кавказа: он влюблен в него всею душою и чувствами; он проникнут и напитан его чудными окрестностями, южным небом, долинами прекрасной Грузии…». При этом, согласно Гоголю, в своем взгляде на «сторонний мир» Пушкин – «явление русского духа» par excellence – всегда национален, ибо «глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами»[351].

В «Путешествии в Арзрум», словно бы опровергая Гоголя, Пушкин постоянно дает понять, что реальный Кавказ (и, шире, Восток) вовсе не является предметом его любви и изображает нравы, культуру и быт горцев с отчужденным и брезгливым любопытством, без всякого романтического флера. По точному замечанию В.А. Кошелева, он «описывает «азиатское свинство» глазами путешествующего европейца – и на европейцев постоянно ссылается»[352]. Как было многократно указано, жанровой и стилистической моделью ему послужили главным образом западноевропейские травелоги, прежде всего «Путешествие из Парижа в Иерусалим» Шатобриана; он цитирует стихи по-латыни и по-английски, а во время путешествия всячески демонстрирует свою европейскость: вместе с каким-то французом вспоминает «пирования Илиады», в Тифлисе радуется домам новой европейской архитектуры, которые Гоголь нашел бы уродливыми, при посещении гарема осознает себя одним из редких европейцев, кому удалось проникнуть в святая святых Востока, при виде больных чумой ощущает «европейскую робость» и т. п.[353] Высоко образованный русский дворянин для него – это явление не столько «русского духа», сколько духа общеевропейского, противостоящего «азиатскому свинству».