Александр Давыдов – Повесть о безымянном духе и черной матушке (страница 14)
Так говорил путник, и слово его было мне непонятно. Хихикали тоненько, попискивали усевшиеся на бархан мои чернокрылые братцы. Не чаяли они себе будней. Смеялись над путником. А сфинкс молча лежал. Олицетворял он загадку. Потому был лицом суров. Непроницаем был его женский лик, лапы недвижимы – в песок вросли.
А путник тот руками взмахивал. И снова он говорил: не дрогнет наше сердце, людей века сего, когда ступим мы в пустые твои пространства. Не вскрикнет в тоске ребенок, не испугается женщина. Ни единый барашек жалобно не заблеет.
Не вам одним, но и нам путь – к смерти. И ступим мы с вами в выстраданную пустыню, где до неба рукой подать. И будет царить в той пустыне, вымечтанной неукротимым вашим духом, век сей.
Дерзок был путник. Не воцарится в пустыне век сей. В веке этом воцарится пустыня. Так я думал, но не сказал ничего путнику.
Закончилась уже тридцать шестая глава. Началась тридцать седьмая.
И сказал он мне: ищешь ты всегда праздники. Вместо праздника смерти получил ты полет и его бездумную легкость. Вышел ли ты тем встреч жизни? В самом ли деле поднялся выше, когда взлетел? Выйдешь ты навстречу жизни, когда плюхнешься в будни. То и будет восхождением вверх.
Пространства твои, все равно жизни твоей или смерти, и не пространства вовсе. Не простор, а твоя иссушенная мысль, небогатая твоя душа, не ведающая о Великом Виночерпии. Жил ты не в жизни, а в одних символах. Настоящее твое лишь символ того, что было, того, что будет. И та вечная твоя смерть не более твоей окаменевшей мысли. И небеса твои не для взлета, а для порханья.
И подумал я: и вот расточил я свою мысль, и стала – пустыня. И оглядел я пески. Не устремлялась пустыня никуда. Не рекой была, а раскачивалась, как море. Поскрипывала моя люлька, подвешенная в пространствах. То была не тайна цели, а тайна покоя и затишья.
И тут вырос путник. Головой небо достал, а ноги его ушли в песок от его тяжести. И корчился он, как если бы поджаривали его пятки на подземном огне.
И кричал он такие слова. Говорил: сгорим мы, да, в печи огненной. К небесам возгорим. И чада мои, и домочадцы. По свету я плутал, и вот пришел я в просторы твоей мысли. Костер разложили вы, черные ангелы. А жертва, где она? Не тела же ваши, без плоти. А сухая ваша мысль – словно сухие полешки. Подбросишь их в огонь – весело они полыхнут. Но пламя будет сухим, без живой вони и смрада.
Так говорил путник. И еще он сказал: по череде будней пришли мы в твою пустыню. Пришли во плоти, а не одной мыслью. Вот пришли мы, и плоть свою принесли. На костер возляжем.
Так говорил он, и бурчало его могучее чрево. А потом он снова сделался мал.
И он сказал: что грозишь ты мне своей пустыней, черный ангел? Знаю ведь, что пески настойчивы и дух ваш неукротим. Неумолимо протянется та пустыня на восток и на запад. Заберут медленные пески у детей века сего их города и веси. Пустыня будет царить в мире. И витать над ней Божий гнев.
А что мне земля, он сказал. Нет у меня земли. Вон, гляди, горсть одна. Раскрыл он руку и показал горстку праха.
Тут закончилась глава тридцать седьмая. Началась тридцать восьмая глава.
Хотел я ответить ему, но застряло слово в гортани, как вишневая косточка, и я молчал. А он был в суете, в каком-то раже свою кудрявую голову вскидывал, руки тянул к небесам. И он говорил: знай, черный ангел, что раскинем мы пестрые шатры средь наших скучных песков. И мы своей смертностью обременим ваши души. Не крылья ваши, не ваша мысль, а жалость к нам вознесет вас превыше ваших прежних высот. Вместе войдем мы в мир слаще пустыни, слаще каменной вашей смерти и легких высот. Не выстрадали мы – то все выстрадано за нас.
Подумал я, стоя перед тем путником, что нет у меня сил идти встреч жизни. Что, может, это она сама вышла мне навстречу. И я ей протяну свою тоску, как засохший цветок, что завял между страниц непрочитанной книги. И будем мы с жизнью повенчаны.
Уже криком кричал безумный странник. Пальцем он махал перед моим носом. Нежно блеяли его барашки. Женщины его рода колыхались среди желтых барханов, как присевшая на пески стая птиц. И тут взлетели ввысь почерневшие сыны воздуха. Они сны навевали своими темными крыльями на беззащитных детей века сего. Махали они крыльями, как птицы. Взвихрили они и подняли пустынные пески. Припорошил песок глаза тем людям. Разбрелись по шатрам смуглые женщины, звякая в сумерках звонкими браслетами. Детский гомон умолк.
Лишь смахнул песок с ресниц вечный путник. И стали его глаза, как родник, чисты. И в его глазах я увидел себя впервые. Наши небесные выси не отвергали ничего, все принимали благодарно. А в долине нашей так были беспечны воды, что ничего не хранили, как детская память. Тоже и озерцо слез небесных, которые и есть детские слезинки.
В глазах того увидел я себя, грозного ангела, крылья раскинувшего крестом. Подивился я отваге того путника, отчаянной его тяге к моей пустыне. Смиренно опустил я крылья, всю пустыню ими укрыл. И закопошились в моем подшерстке миги истинного времени, как блохи. И я подумал, что я – хранитель времени, пустынный дух. Позабытый дух, до которого нет никому дела. И мне нет дела ни до кого.
И я подумал: был я камнем, умел покрывать твердой оболочкой любой миг. Делать его единственным и драгоценным. Каждый миг для меня, – драгоценный, замкнутый и округлый, – и есть мой Лимб, мои выси и моя пустыня. Равен каждый вселенной. Не выбраться ни из единого, как нет выхода из округлого пространства, где конец неотличим от начала. Нет там верха и низа. Не прям ни один путь.
А тот сказал: гляди мне в глаза, черный ангел. И черный ангел явится в моих глазах – тот, кто поселился издавна в ночных глубинах моей души. Впервые ты с собой встретился на блестящей радужке моих глаз, как мы с тобой встретились на краю пустыни. В поколеньях наших скопилась земная горечь, слезы небес прожгли насквозь наши души.
И я сказал вслух: неужель и в земных путях столько же горечи, как в надземных высях?
А он сказал: Ты говоришь мне, чтобы поворотил я назад, но что за спиной? Ровные ряды могильных холмов, череда погребальных курганов. Толкает меня в спину все отчаянье моих предков, тоска визгливых погребальных плачей. Вижу я только землю, вспученную мрачными курганами. Ведь поселился в моих глазах черный ангел.
Так он сказал. А был он вонючий пастух, почти нагой. Опирался он на крючковатый посох.
Так закончилась глава тридцать восьмая. Началась тридцать девятая глава.
Оставь себе, он сказал невысокий полет. Он, как легкий, таинственный оттиск на тяжелых скрижалях, след от ангельского крыла на земном камне. Влечь мне и роду моему каменные глыбы по пустыне времени, к уходящему горизонту. Дай мне войти в твою пустыню, черный ангел. Меня жаждет выстраданная тобой пустыня. Меня, от века устремленного к смерти. Подгляди-ка: вокруг пылают кусты Божьим гневом и Милосердием Божьим.
Взглянул я на пустыню. Ни единый куст не пылал. И вовсе там не росли кусты. Песок один был без конца и края. И черные мои братцы летают, как мошки.
И он сказал: взгляни в небеса, ангел. Сплетаются образы небесные в единый лик, благой и грозный.
Взглянул я в небо и лика там не увидел, ни тучки ни единой, ни облака. Синь-синева одна, пространство отвергнутого мной полета.
На колени пал смуглый путник. Тот, кто нарушил мир моей пустыни верещаньем своих несмазанных кибиток. Руки он тянул к пустому небу, измеренному взмахами моих крыльев. И на зов его, как пот, проступила на моей коже моя темная, сокровенная жизнь Излился мой сон в запустенье его сна.
Взял я тогда горсть песка, в его глаза бросил. И его сверкающие глаза замутились. Стал там мой образ маленькой точкой, а потом он совсем пропал, спрятался в сумерках его души. Прилег на песок вечный странник и заснул наконец.
И тут ожила пустыня без людского глаза. Только сынам света, застенчивая, она дарила свою красоту. Пески играли, как морская рябь, малые смерчики вились по песку желтыми змейками. Ею очарованные, глядели на нее сыны воздуха. Лица их и одежда становились белы.
Тут конец главе тридцать девятой. Началась сороковая глава.
Спал на песке курчавый пастух. Откликнулась моя душа на зов пустых пространств его ночи. И теперь уж я вошел в его сон. Лежал он на песке, и шел от него пар. Это его сновиденья вокруг него витали.
И вот что снилось страннику. Что сдавил он черного ангела своими руками. У того-то руки были слабы, но сильны крылья. До рассвета они бились, и так ночь за ночью. Потом, пришла ночь, сломал он ангелу бедро. И тот убрел в пески, припадая на ногу, ни единого следа он не оставил.
Теперь раскинулась перед пастухом пустыня – вольна и таинственна. Ни единого следа, все песок затянул. Только прозрачные сыны неба перелетают с куста на куст, как эльфы. Там и сям в пустыне озерца небесных слез. Горьки они, солоны, не один город в них канул. Спину его ломило от нежных объятий ангела, будто они и сейчас нерасторжимы. Словно сплелась тоска небесная с земной тоской.
И проснувшись утром, увидел странник, что стоит перед ним каменный ангел. Полет его замер. Сокровенная жизнь сквозь поры не сочится. Говорил мне путник, руки ко мне простирал, но был я словно мертв. Только в сумерки моей души проникло его слово.