реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Давыдов – Повесть о безымянном духе и черной матушке (страница 13)

18

Избрали мы для жизни пустыню – горький плод нашей утаенной тоски. Она мала была на земле, та пустыня, горстка песка. А вокруг нее простиралась наша тоска разнообразно и красиво. Торжественно даже. В горы и океаны, в равнины и степи она обратилась. Но ветер налетел на пустыню. Песок разносил повсюду. И ко всему была примешена частица пустынной горечи. А морях вода была горька, как небесная слеза.

Я ж носился над пустыней, как дух ее. Упивался я новой своей свободой и торжествующим отчаяньем. Смерть познав и воздушную вечную жизнь, я обрел времена, и были они мне сладки. Я от каждого пустыню берег. И так прошли века.

И вот как-то увидел я человека, раскинувшего свои пестрые шатры прямо на границе моих просторов, моего победного одиночества. Вот явился он, сын века сего, а искони он враг детям воздуха. Посягнул он на горький плод моей пустыни, век длившейся моей смерти и жизни моей, длившейся век. Странно он был похож на собеседника моей смерти. И, как тот, лезет в самую сердцевину моего отчаянья.

И приступил я к нему. И тот отпрянул от меня в страхе. Видно, так дик был и неукрощен мой пустынный облик. Пал он на песок ниц и голову прикрыл шелковым покрывалом. И сказал я ему: зачем тебе, человек мира сего, моя пустыня – чаша, полная горьких моих страстей? Отцеженный мрак темной моей смерти и светлой жизни? Так спросил я его и сказал: мной, а не тобой она выстрадана. Сколько витал я в легких высях, сколько жил в угрюмом камне. Нахлебался я вдоволь свободы – и верха, и подземелья. И вот выстрадал я свободу.

Человек тот откинул свое покрывало. Глазом одним в меня вгляделся. Хотел сказать нечто. Но тут закончилась тридцать вторая глава. Началась другая.

Глава 33

И я сказал ему еще: нахлебался я высей и все пережег в горячую пустыню. Раздробил я свой единственный камень на эти вот самые песчинки. Плоско лежат пески. Но жар их – к небу. К самым вершинам и превыше их. И землю прокаляет Божий гнев до самого ее нутра. Так вбит, сказал я, кол в самую ее середку, пробивает он насквозь и небеса, и землю. То-то она – вертикаль, которой я и в помине не знал, витая в срединном небе. Туда она поднялась, куда не заносили меня мои слабые крылья.

И сказал я ему: опостылели мне мое среднее поднебесье, не выстраданная, оттого куцая свобода, и подземелье мое без страданий и мук. И вверху, и внизу была со мной не жгучая любовь, сродни ненависти, не жгучая ненависть, которая сродни любви, а так, негреющее некое чувство, неглубокие теплота и прохлада.

Если и не высказан срединный мир моих прежних высот, так уж весь обмерян моими крыльями сверху до низу. И мир низа я обмерил своим телом, как могильный червь.

Но тот, откинув шелковое покрывало, сказал мне: но ведь и мир земли моей укрощен повседневными трудами, затуманен серенькими буднями. Вот потому оба мы с тобой в пустыне, ты живешь в ней, а я к тебе пришел. Затем, что оба мы знаем: лишь тогда выдаст мир свою тайну, – она ж тайна и небесная, – лишь тогда выдаст тайну душа, когда подвергнешь ее и мир мучительной казни. Да, тогда лишь раскроет свои недра душа. А там ведь бездна – и небес, и муки. Когда казнишь ты ее, испепелишь в печке огненной пустыни, тогда, как пронзенный копьем воин, она кровавым сгустком выплюнет главное в себе.

И на этих словах конец тридцать третьей главе. Началась глава тридцать четвертая.

Глава 34

И я сказал: остановись же, ты, безумный. Зачем тебе пустыня – дивный сон моих невысоких взлетов. Я ведь, должно быть, и сам себе приснился, а ты – во плоти. Я, может быть, только легкий отблеск жизни, а ты входишь в мой сон весь целиком – не одной мыслью и страстью. Заплутаешься ты в пространствах чужого сна. Сгоришь на костре моей пустыни. И весь род твой. И упрямо как-то лежал путник, головы не поднимал, не снимал с нее шелкового покрывала.

И я сказал: привык я тут жить среди духов, которые были чисты, а сейчас почернели. Но сами они всегда безымянны и не дают имен. Не было у меня имени ни в смерти, ни в жизни, потому был я свободен. Не преградой для меня были самые узкие врата. То ведь – лишь ранка на ладонях ангела.

И я сказал: не затем ли пришел ты, чтоб дать мне имя? А значит, приговорить меня к истории, значит, обречь меня на смерть глубже моего Лимба? Развеять поле моих трагедий и сделать меня героем, пригвоздив к одному ускользающему мигу.

Заволновались, загулькали почерневшие мои братцы на гребне бархана. Стали крыльями размахивать, визжать и подпрыгивать.

И я сказал: для меня в имени всегда звучит отзвук последней ноты. Последний тот аккорд несется встреч мне из дальнего будущего. Того совершенного будущего, что укрыто покровом, который – погребальные пелены. Не достигнет его взгляд. Только ухо разве его различит, тень последнего звука. Того, что напитывает имя, делает его подлинным именем. И не именем просто, а именем имен. Так сказал я путнику.

Тут глава тридцать четвертая начала иссякать. Но я сказал еще: слушай, ты, странник горизонтали. Тебе ведь вся земля открыта. Изъезди города и страны на своих повозках, раскидывай свои шатры в благодатных долинах, среди простора степей и где хочешь. Сделай яркими и укрась свои будни, чтоб стали они также пестры, как твой расписной шатер. Помолись в кумирне всякого народа, который ты встретишь в пути. Пустыню же ты мне оставь, нахлебавшемуся до одури и смерти, и жизни. Некому тут молиться. Солнце тут жарит вовсю. Сожжет мигом деревянного болвана, а кумир золотой расплавится, словно в тигеле, оставив лужицу невыносимого блеска.

И слизал я последние капли тридцать четвертой главы. Сказал: здесь тот царит, кто без лица и без имени, без тела и сущности. Довериться здесь можно только самой пустынной пустоте. Солнцу, приклеенному к зениту.

Тут начинается глава тридцать пятая.

Глава 35

Лежал тот путник в горячем песке. Слушал меня с вниманием. А то и вовсе не слушал. Приполз тут в пустыню сфинкс. Своими лапами распушил пески. Поднял бурю. А потом лег и, как камень, замер недвижим. И врос он в песок. Не задал сфинкс вопроса, и я забыл о нем до поры.

И сказал я путнику: у тебя, говорю, города и веси, млечные у тебя реки с кисельными берегами, весь сладкий морок жизни день ото дня. Строй города и храмы. Разрушай их, если хочешь. Оставь же пустыню тому, чья душа подлинно запустела, кто ее выстрадал своим полетом и своей смертью. Не потревожь чужого одиночества, раскинувшегося вон до того горизонта. Ну, а уж коль хочешь ступить в пустыню, приди смиренным и один. А тащишь ты за собой повозки, полные чад и домочадцев. Их ли желаешь ты предать грозной судьбе детей воздуха? Весь народ твой метнуть в печь огненную?

Поднялся с земли путник, откинул рукой свое покрывало. Белое лежало оно на песке. Угрюмый он стоял, в песке ямку проковыривал босым пальцем. Стелились позади него долины и земли народов иных. Сам же он был пастух, кочевал он всегда. И вот, все пройдя, дошел он до самой пустыни. Впереди его – печь огненная. А там живут смуглые ангелы, и кругляши перекати-поля носятся туда-сюда, туда-сюда. И небо над пустыней. А к нему солнце приклеено навек. К самому зениту. А позади его – лежал путь назад.

Но взглянул тогда путник на ту пустыню, что вверху простиралась. Там, в небесной сини, вился оставшийся легкокрылым сын воздуха. Вился там ласточкой.

И пастух сказал слова. Но то – в главе тридцать шестой.

Глава 36

И теперь он мне сказал: уйди-ка с дороги моей, темный ангел, солнцем обожженный. Это он мне так сказал. Выстрадал ты пустыню своим полетом. Высидел ты ее, как яйцо, из сокровенного мига смерти. А мы к ней шли чередой будней. Шли мы к ней по дороге будней, мощенной булыжником. Гляди – ноги в кровь разбиты. Взглянул я на его ноги, а те были кровавы.

Он сказал мне: пережгли вы в себе сладость и небес, и смерти. И вот осталась одна пустыня – ровное место, где пылает Божий гнев. Приготовили вы нам питье рождения и смерти. Вспахтали свет дневной и темень ночную своими крыльями. И теперь сочится туман из чаши, напиток которой – горек. И хлебать из нее детям века сего.

Дурень ты, дурень. Опять меня дурнем зовут. А он сказал: дурень ты, не разглядевший в небесной выси, за глубокой той синевой, великого виночерпия. Из его чаши испить бы нам вина. Нам с тобой вместе – мне, сыну века сего, и тебе, глупому ангелу.

И слово того путника было верно. Так было ясно мое небо, что до темени. И не видел я в той прозрачности, в той мгле непроглядной, великого виночерпия, хоть и взлетал я до самого поднебесья. А в смерти своей столько думал обо всем, что успел измыслить тысячу тысяч миров. А о Том не знал и о Нем не думал. Странник же учуял Его, и к земле припав. В каждой былинке чуял благость и грозную силу. Туда он пришел, шагая по камешкам будней, куда не заводила меня моя праздничная жизнь в воздухе.

И он сказал: в смерти вы смерти не знали. А в жизни не знали вы жизни. Вольная ваша жизнь и безымянное чувство ни того, ни того не ведают. Вот вам и пустыня – юдоль гибели. Что еще могли вы придумать, летучие мудрецы. Мне ж в пустыне нужен не песок, а небо, что над ним. Останется тебе твоя пустыня. Позволь же забрать мне мою.

Вверх завернет горизонт, и туда я войду с чадами своими и домочадцами. И волы мои взойдут ввысь, шагая медленно, вытягивая за собой повозки со скарбом. И взойдут туда с блеяньем мои барашки. И тогда обживем мы небеса. Придешь ты к нам, черный ангел, туда придешь, в небо. И обмоют мои служанки ноги твои, смахнут пыль с твоих перышек. Отдохнешь ты от двух сошедшихся на горизонте вечностей. Обретешь будни вместо вечных твоих праздников, все равно – жизни или смерти.