Александр Чуманов – Творческий день. Воспоминания, написанные загодя. (страница 1)
Александр ЧУМАНОВ
Творческий день
Мы — на трибуне мавзолея. Сидим на высоких стульях, чтобы снизу казалось, будто стоим, будто могут почтенные и не особо тренированные люди неподвижно выстоять несколько часов. Я — по правую руку от Самого, старый друг мой Гера Иванов — по левую, остальные члены нашей областной писательской организации, не все, конечно, лишь наиболее известные, — уже за нами и вполне произвольно.
Следовательно, ведущий мастер пера — я. Герман, если можно так выразиться, ведомый. Остальные — мелкота. Так я в душе всегда и полагал, только вслух из-за скромности не говорил. Верил: правда рано или поздно сама себе дорогу пробьёт. И — пожалуйста.
По площади 1905 года идут праздничные колонны читателей, несут, как водится, портреты. В основном самого Якова Михайловича, но и моих немало, изредка мелькает Иванов, а вот русских классиков почти не видно. Непорядок. Надо в другой раз дать команду кому следует.
Народ скандирует, как когда-то в девяносто первом блажили москвичи, которым, видать, наскучило пребывать на откорме у советской власти, захотелось остренького: “Ель-цин! Ель-цин! Ель-цин!”
Но здесь не Москва, сегодня, слава богу, не девяносто первый. И наш читатель кричит… Ой, а что это он кричит?! Кто велел!!!
— Зиг Фрейд! Зиг Фрейд! Зиг Фрейд!
— Як Михалыч, Як Михалыч! — толкаю в бок Самого, а голос-то у меня до чего подхалимский, никогда ни с кем таким голосом не говорил, думал, что даже и на умею, но, оказывается, вполне: — Они думают, что вы — Зигмунд Фрейд!
— Ничего, — говорит Свердлов, не поворачивая головы и не меняя неудобной позы, стоит и стоит, как всем известный екатеринбургский памятник, и косоворотка на нём всё та же, и пиджачок кургузый, и сапоги. И тот же порыв, устремлённый в светлое будущее.
— Ничего, Фрейд так Фрейд. Тем более что я и сам намеревался на досуге открыть психоанализ, да только досуга не было, революция, Саня, сам понимаешь.
— Понимаю, товарищ Андрей, однако всё же мечтаю когда-нибудь прочесть ваш первый роман, а потом и другие. Революция, слава богу, победила, психоанализ изобретен, но литература вас ждёт, надеется…
А сам уже догадываюсь: “Увы, это всего лишь сон. И скоро он кончится. Успеть бы выяснить, кто лежит в нашем екатеринбургском мавзолее.”
В сущности, я уже не сплю. Но ещё и не бодрствую. А в этом состоянии, надеюсь, оно вам знакомо, иногда удаётся управлять собственным сном. Сперва получается просто здорово, но постепенно сон выходит из-под контроля, вы цепляетесь за него что есть мочи, однако материя сна стремительно утрачивает свою материальность, расползается на глазах, делается эфемерной и колеблющейся на ветру назойливых голосов извне. Собственно, эти голоса доносятся из телевизора, который у нас издавна заместо будильника и включается в половине седьмого.
Но — последние кадры из программы внутреннего “телеканала”. Всё та же трибуна, только колонны читателей — будто в тумане. Страсть как хочется покурить, но ни разу не видел, чтобы люди на трибуне мавзолея этим занимались. А, была не была! Или я не ведущий мастер слова! Достаю сигареты, зажигалку, но сразу преодолеть нерешительность не могу. Вдруг скажут: “Ты чо, охренел?!”
Но тут Михалыч косит глазом из-под пенсне:
— Ишь ты, “Мальборо-лайт”, дай-ка и мне!
— Где там, товарищ Андрей, видимость одна — пустую пачку у подъезда подобрал, туда — “Балканскую звезду” для понту…
— Ничего. “Балканская звезда” пролетарьяту в самый раз. Давай, что ли…
И мы закуриваем. Иванов глядит с завистью, но сам засмолить не смеет.
А с площади доносится нечто совершенно несусветное:
— Прогноз погоды от мебельной фирмы “Сталлис”! Наша мебель — мечта любой хозяйки!
И сразу Яков мой Михалыч меняется в лице, по всему его телу пробегает то ли дрожь, то ли рябь, оглядываюсь назад: да кто же всё-таки там, в мавзолее?! — но позади лишь колеблющийся серебристый туман да мечущиеся тени товарищей по писательской организации, и уже не различить, где кто.
— …семь — двенадцать метров в секунду, температура воздуха минус три — плюс два с похолоданием к вечеру до десяти — пятнадцати…
— Саш, ты меня, что ли, сегодня не повезёшь?
— А? Что?
— Мне сегодня на работу — пешком?
— Ни в коем случае!
— Тогда вставай.
— Сейчас—сейчас, это я просто пытался сон досмотреть, уж больно забавный.
— Про баб?
— Ещё забавней.
— Ничего, меня увезёшь — досмотришь.
— Вряд ли получится.
— Тогда другой закажешь. При твоём-то воображении…
— Зря ты… Работать буду, за машинку сяду. Пора в конце концов…
А тут, как на притчу, в дверь:
— Блям-блям-блям-блям!
— Кто там?
— Это мы, пап!
Дочь. Зять. Внучок Жижика.
— Жижика, птенчик мой, привет! Иди — полюблю!
Падает на грудь холодный, искусственного меха комок.
— Что случилось, ребята?
У дочери несколько припухшее со сна лицо, зять старается не дышать в мою сторону, но меня не проведешь, я, хотя мой нюх давно оставляет желать лучшего, за километр чую, если что.
— Меня, пап, неожиданно на работу вызвали, там один водила запировал… — это зять.
— Папа, может, ты сегодня с Женькой посидишь? Но если тебе некогда, то мы его сейчас к бабе Рае… — это дочь.
— А хочет ли он к бабе Рае?
— Не чу, дидика, не чу! — и внук вцепляется в меня изо всех силёнок.
— Ладно, куда вас денешь. Сейчас бабушку на работу умчу, и я — ваш.
— Не если ты собирался печатать…
— Да мало ли что я собирался! Пусть оно пока в голове получше дозревает, раз такое дело.
— Смотри, не обижайся, ты сам…
— Разумеется, сам. Мне бы ведь только повод найти, чтобы отлынить…
— Хоть бы предупредили! — сокрушается по дороге на работу жена, — я бы каши сварила, супу какого-нибудь.
— Да ладно, не беспокойся, с голоду не пропадём, куплю, как обычно, пельменей, сырков, соку, печенье есть.
— Накормишь, конечно, не сомневаюсь…
— Дидика, ка-ка!
— Ну, доешь четыре-то пельменя, и тогда уж — как-ка…
— Нет.
— Так сильно хочется?
— Но-о…
— Надо говорить “да”.
— Да!
— Что ж, садись, раз такое дело…
А четыре пельменя, выражая всем своим видом немой укор, сиротливо остывают в тарелке. Непорядок. А всякий, особенно мелкий, непорядок для меня как заноза. С крупным мирюсь довольно легко и нередко сам его создаю, а какой-нибудь пустяк натурально мешает жить, пока не устраню. И не лень ведь устранять по десять раз на дню и за собой, и за прочими. Тогда как в других случаях лень моя для меня почти священна, для неё, любимой, давно причудливые философические обоснования разработаны, если не логикой своей убеждающие, так хотя бы изяществом формы.