реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аннин – На сто первой версте (страница 23)

18

Подарили его в последний год XIX столетия, то есть в 1900-й, моей прабабушке и прадеду на свадьбу. Н-да, знатной чаевницей была Мария Дмитриевна, урожденная Собакина! По рассказам бабушки, сидят, «бывалоча», родители ее у самовара, пьет Мария Дмитриевна чашку за чашкой (из гарднеровского фарфора с земляничинами расписными), оплывает потихоньку от испарины. А Николай-то Макарыч, весельчак да шутник, наклонится под стол, высматривает что-то на полу. Прабабка и спросит: ты, мол, чего там, Николай Макарыч, увидеть-то хочешь, а? Ну, он в ответ: не пойму я, Маша, куда у тебя столько чаю деется, лужи вроде под тобой не видать.

Много рассказывала мне бабушка долгими, скучными вечерами, когда мы остались с нею одни, о той внезапной, с первого взгляда, любви, что выпала на долю Марии Дмитриевны и Николая Макарыча. И не важно ей было, что́ из услышанного я понимаю, а что – нет. Сама с собой говорила. Смотрит улыбчато и скорбно куда-то в сторону и вверх, обращается к кому-то невидимому.

И говорила она, что прабабке моей было тогда семнадцать лет, и тятя ее, «гильдейный» купец Дмитрий Собакин, оптом торговавший льном и пряжей, прихворнул. А надо, «хоть плыть, да быть» – в Москву, какие-то важные бумаги отвезти в контору егорьевских фабрикантов, наследников умерших один за другим братьев Хлудовых. Умереть-то Хлудовы умерли, но в Егорьевске долго еще называли их мануфактуру Хлудовской. Многие и по сю пору так называют здания текстильного комбината – Хлудовский двор.

Огромная фабрика, при советской власти названная «Вождь пролетариата», была и остается самой большой и красивой в Егорьевске – с высокой башенкой, с безукоризненно правильными часами на самом верху. Бывало, остановится кто-нибудь напротив этой башни и давай подкручивать свои наручные часы – знали в народе, что хлудовские башенные показывают время точь-в-точь.

И была там баня, любимая в городе, – она, слыхивал я стороной, и по сей день гонит свой пар на радость людям. Аж из середины XIX века тянется этот самый парок.

За Хлудовским двором – Хлудовские казармы, добротные кирпичные дома для рабочих. Там и сегодня – горшочки с цветами на окошках, в этих казармах и в XXI веке люди живут и умирают.

А в семидесятые-восьмидесятые и вовсе обычными были такие вот диалоги: «Где, бишь, работаешь?» – «А на Хлудовском дворе». «В какую баню пойти сегодня, как думаешь?» – «А пошли на Хлудовский двор, в казармы, там нынче старого истопника смена, уж он-то парку задаст!» Пар поступал в облицованную кафелем парилку по трубе и был сырым, тяжелым и непроглядным.

Опять-таки, чуть отступая в сторонку. Съездил я как-то недавно в Егорьевск после долгой отлучки, и горько было мне слышать в автобусе: «У горпарка выходите?» Н-да, вот так вот… А во времена моего детства и юности парк этот именовали, как до революции, – горсад. Увы, не играл там духовой оркестр, как в старой песне, зато были танцы под вокально-инструментальный ансамбль. Теперь канули в небытие те наименования, те отголоски ушедшей старины – «горсад», «казармы», «ремесленный сад», «фубры» (это кирпичные бараки довоенного Фонда улучшения быта рабочих, именно так расшифровывается ФУБР).

Скажи нынче кому-нибудь: «Был сегодня в корейском магазине», так ведь не поймут, переспросят – мол, где-где? А лет сорок – да какое там, сорок, еще лет двадцать назад! – все знали, что «корейский» – это самый большой в старом городе магазин одежды, его до революции корейцы держали, торговали всякой всячиной. Мир вашему праху, корейцы егорьевские, сгинувшие в годину революции.[12]

Магазин, построенный на центральной площади аж в семидесятых годах XIX века, во времена моего детства и юности, именовали, как до войны, – «Мосторг», а напротив него – магазин-близнец, тоже продуктовый, называли «Торгсин». Там и впрямь вроде был торгсин в конце 30-х годов, перед войной…

Ну так вот, о самоваре нашем – как памяти о вспыхнувшей горячей любви между прадедом и прабабушкой. Стал хворый Дмитрий Собакин думу думать: кого в Москву послать, в контору братьев Хлудовых? Жена его, Анисья, которую он в юности взял за красоту из деревни Бормусово, наотрез отказывается, боится ехать на «паровозе бесовском». А дочери взрослые все разъехались, замуж повыходили. Ольга Дмитриевна, бабушкина тетка, хоть и в городе с мужем своим проживала, с купцом Шишковым, да куда ей в Москву ехать – на сносях была. А хоть бы и праздная – не отпустит жену Шишков, негоже это, она теперь – не отцова дочь, а мужняя жена.

Только Маша, младшенькая, красавица незамужняя, и осталась под рукою отца. Но девку одну-одинешеньку отпускать далеко от дома не принято было.

А как быть? Пришлось отпустить.

Прабабка моя, Марья-то Дмитриевна, и виду не подавала, что счастлива до одури, прикидывалась, что с неохотой покоряется отцовой воле. А сама уж давно мечтала в Москве побывать, посмотреть, как господа гуляют в парке, беззаботные. «Как ей хотелось на московских господ посмотреть!» – вспоминала бабушка рассказы своей мамы.

Быстренько уладив все в конторе наследников Хлудовых, передав бумаги кому следует, поехала юная Маша на извозчике прямиком в Александровский сад, что под стенами Кремля. Было лето красное, и девушка нарядилась по последней моде, благо купец Собакин свою младшую дочку баловал. И на наряды ее не скупился. Даже зонтик ажурный у прапрабабушки моей 17-летней был с собой. Даже перчатки белые, шелковые. Словно барышня, в общем.

Села она на скамейку, открыла молитвослов, да и стала поверх страниц на прохожих поглядывать. Попадались среди них и явные господа прогуливающиеся. Тут подсел к ней вдруг московский щеголь с закрученными усиками, в картузе с околышем, хромовых сапожках, брючках со штрипками, в рубахе красной, атласной, да в жилетке бархатной. Ласково заговорил: откуда, мол, девица? Она: «Из Егорьевска, а отец мой, купец Собакин, торгует с наследниками братьев Хлудовых». Он в ответ: «Вот те на! Я же как раз на Хлудовскую мануфактуру наниматься подумываю, инженером-механиком. Это, значит, не просто так мы с вами встретились, милая девушка, а это нас Сам Бог соединить желает. Пойдете ли за меня замуж? Вы же, вон, я вижу, верующая, молитвослов на коленях у вас». Она ему: «У нас в Егорьевске все люди верующие, не то что у вас в Москве». Николай Макарыч и говорит: «Значит, я скоро приеду к вам с папашей моим, свататься будем. А уж дом купца Собакина мне всякий подскажет. Будем с вами в Егорьевске жить, я на тамошнюю фабрику Хлудовскую наймусь, дом построим».

Тогда для москвича-технаря престижным было устроиться на головное Хлудовское предприятие в Егорьевске – тут платили не меньше, чем в Москве, а цены на все, включая недвижимость, были ниже.

– Я получаю очень хорошо и смогу нас с детишками нашими обеспечить. Ни в чем нуждаться не будете, – обещал девице-красе молодой Николай Макарыч Рязанов.

– Только вы уж, Николай Макарыч, моему тятеньке не говорите, что мы с вами в саду на лавочке познакомились, а скажите, что в конторе у братьев Хлудовых, – сказала Марья Дмитриевна на всякий случай.

И поехала домой. Чем ближе Егорьевск, тем страшнее девице. А уж к дому собакинскому подходила – и вовсе сама не своя. Выручайте, святые угодники! А ну как тятя узнает, что она в Александровском саду со щеголем незнакомым разговаривала? Беды не оберешься, уж больно строг купец Собакин насчет приличий.

Ан, глядь – все взаправду говорил московский франт: спустя пару-тройку дней раздался стук в окошко. Сваты прибыли! И отказать такому серьезному жениху Дмитрий Собакин никак не мог, тем более что тот готов был дом большой в Егорьевске ставить. Значит, дочка рядышком будет, туточки.

Спросил только у дочери:

– Ну что, Маша, как тебе жених-то, люб ли, хорош?

Та и кивнула.

Так и повенчались прадед и прабабушка. Задарили их егорьевские купцы да лавочники на свадьбу подарками, и был среди даров этот самый самовар из Тулы, «баташовский». В те далекие годы – символ благополучия семейного, хранитель очага, главный среди всей утвари домашней.

И смотрю я вот прямо сейчас на него, моего ненаглядного. Смотрю и думаю: сколько же ты повидал на своем веку! Вобрал в себя мира душевного, радостей житейских… Ведь были же времена, когда человеку за всю жизнь давалась только одна любовь. Первая. Она же – последняя.

А вот бабушке моей, той, что вырастила меня худо-бедно (скорее – бедно, чем худо), любви не досталось. Не выпало на долю. Одни только тяготы, хлопоты и, говоря церковным языком, «многопопечение житейское». Может, оттого и стала бабушка чуть более ворчливой, бранчливой да мнительной, чем могла быть под старость.

Дом Рязановых был сначала двухэтажным, настоящим купеческим, ибо с размахом хотел жить Николай-то Макарыч, инженер-механик с Хлудовского двора. Пятеро детей росли здесь у прадеда и прабабушки. Но после революции, в 1920-м, прадед мудро рассудил, что такой вызывающе большой дом новая власть может отнять или подселить кого-нито из «беспортошных». Да и содержать дорого такой дом – попробуй протопи в холода, на одних дровах разоришься! Тем более что, как прогнали капиталистов с фабрики, как уехали инженеры английские, так и встала она, эта прославленная Хлудовская мануфактура, на несколько лет кряду. Ушел Николай Макарыч на конный двор, в хозчасть нашу теперешнюю, простым конюхом.