реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аннин – На сто первой версте (страница 24)

18

И дом-красавец перестроили в невзрачную одноэтажную избу, наличники только и сохранили от всего прежнего великолепия.

К семнадцатому году отменили купеческие гильдии, и стал тесть Николая Макарыча, мой прапрадед Дмитрий Собакин, разгильдяем на склоне лет. И сраму такого он пережить не смог, зачах из-за навалившегося позора и нищеты. Вслед за ним выморочился постепенно и весь род собакинский.

Стоял в 1922-м, спустя пять лет, как прогнали царя, голод невиданный, и поехал Николай Макарыч за зерном в Ташкент, взял с собой сапоги хромовые, кой-какое золотишко, гармошку свою любимую… Бабушка про нее вспоминала так:

– При царе, Саша, без гармошки ты не мужик, не кавалер, а дурак дураком, так и говорили про дураков-то: большой, да без гармошки.

В общем, не пожалел свою гармошку Николай Макарыч, тоже взял на обмен. Да и сгинул навсегда, не вернулся больше. Сказывали те, кто с ним поехал, что сбросили его жулики на обратном пути с крыши поезда, когда он уснул, – позарились на мешки с добытым зерном. И никто из ехавших вместе с ним на той крыше не осмелился вступиться за прадеда, никто тем бандитам поперек пути не стал: каждый был только за себя, забитый, запуганный, а не то так и отрекшийся от Бога.

В семидесятом егорьевцы еще помнили тот голод начала двадцатых. Помнили и времена чуть более ранние, когда мой прапрадед, бабушкин дед купец Собакин, владел в Егорьевске магазинами. Одним, на кругу у Соборной площади, в какой-то доле с Матвеем Тимофеичем Собакиным, сродственником своим близким. Это был магазин женской одежды, рядом с нынешним «Детским миром». Был на том кругу и еще один магазин собакинский, галантерейный.

Я часто ходил мимо собакинского магазина – добротного кирпичного здания постройки 1880-х годов, и бабушка даже покупала мне, детсадовцу, цветные карандаши в этом самом магазине, торгующем уже не галантереей, а письменными принадлежностями. Но при этом бабушка редко, будто разве что по ошибке, упоминала о своем купеческом происхождении – наверное, было ей боязно. Да и лучше уж лишний раз смолчать на всякий случай, так оно вернее будет, покойнее.

Она без утайки, с некоторой даже рисовкой, могла рассказать, к примеру, что при Сталине, будучи конторской служащей на меланжевой фабрике, была облечена «доверием органов»: еженедельно докладывала «кому следует», о чем говорят в конторе, особенно – директор и его замы; как однажды кого-то из начальства «среди бела дня» вывели под руки двое граждан из энкавэдэ…

– Вот так-то, Санёга, а все думали, что я обычная конторская пигалица, а я не обычная была, меня в энкавэдэ ценили, даже выдвигать хотели на учебу, чтобы, значит, мне в начальство пройти, но я не захотела, – с гордецой вспоминала бабушка.

Уже потом, будучи студентом, ближе к середине 80-х, я с тихим ужасом осознал, «доперло» до меня, что любимая моя бабушка давала показания, благодаря которым людей отправляли в лагеря… А кого-то, быть может, и на расстрел. Когда я понял это, мне стало очень жалко бабушку, так невыносимо жалко, что я рванул незамедлительно в Егорьевск и принялся неуклюже утешать ее, я думал, что она переживает и всякий раз слезно кается на исповеди в церкви – в том кается, что когда-то доносила на свое фабричное начальство.

Но бабушка, обнаружил я, вовсе не терзалась прошлым, ибо греха в нем никакого не видела, хотя и советскую власть недолюбливала. Но, считала бабушка, какая бы власть ни была, подчиняться ей – совершенно правильно, и умный человек против власти не пойдет. А на все остальное – Божья воля, и воля эта совершается с обязательной неумолимостью. И радовалась бабушка, словно ребенок малый, когда ей удавалось заприметить вокруг признаки исполнения Божьей воли.

– В книге Библии про все-все наперед написано, – говорила бабушка мне, шестилетнему, протирая извлеченные из чулана иконы после папы-маминого отъезда. – А написано там, Сашуля, что будет дальше с людьми. И люди постепенно только понимают, верить начинают, когда все это наяву сбывается. Вот как так, а? Небо затянуто будет паутиной! А? Это в Библии написано. А ведь это о проводах сказано-то, вот оно что на самом деле! Сейчас ведь как вверх на небо посмотришь, так и видишь провода от столбов. И еще написано такое в книге Библии: один человек скажет, а другие его за тридевять земель слышать будут. Это ведь, Саша, про радево сказано, про телефоны, про телевизоры. Видишь, как все сбывается.

– А мы в школе будем проходить эту книгу Библию? – спрашивал я.

– Нет, не будете. Мы раньше в гимназии женской проходили, при царе, а вам это ни к чему.

– Почему ни к чему, если там все правильно написано?

– Почему, почему… Начальство так решило, что ни к чему. Это, Саша, не твоего и не моего ума дело, – строго говорила бабушка.

Но добавляла, что придет время, и все старое назад вернется, и книга Библия – тоже.

А тогда я привыкал постепенно, что самое интересное – это не моего ума дело. И привык потихоньку. И мне расхотелось читать книгу Библию, раз это не моего ума дело. А ждать, когда вернется к нам книга Библия, мне было скучно, и я читал то, что разрешало начальство.

Конечно, вплоть до последних своих дней бабушка не больно-то распространялась про свои отчеты в отдел НКВД на меланжевой фабрике. А то еще, чего доброго, ее обходить начнут, сторониться.

И свое собакинское происхождение бабушка таила даже от церковных кумушек, с которыми по субботам, до и после всенощной, обсуждала всю-всю ихнюю, да и свою родословную. Скрывать купеческое звание деда, гильдейного Димитрия Собакина, было нетрудно: самые старые бабки либо уже не выходили из дома, либо перемерли. А те старухи, что помоложе, династию Собакиных если и помнили, то смутно, по каким-то детским своим сполохам воспоминаний.

Но однажды темным осенним вечером семидесятого, идя домой из детского сада, мы с бабушкой зашли в старинное здание музея, где работала бабушкина знакомая, маленькая, сухонькая старушка с буклями седых волос, которую бабушка называла странным именем – Эстер. В имени этом мне, маленькому, чуялась опасность какая-то… Они с бабушкой разговаривали о чем-то своем, а я разглядывал чучела волка, рыси и медведя, огромного орла, сову и ястреба, а потом вдруг поднял глаза и увидел дореволюционное фото нашего городка. И там, на большом фото, на фасаде одного из магазинов, прочел на вывеске: «Собакинъ». «Бабушка, смотри, Собакин! Это что же, наш был магазин?» – стал я прямо в музее допытываться у бабушки, от которой часто слышал фамилию ее мамы – Собакина.

Бабушка сразу смутилась и стала какой-то беспомощной под удивленным, ставшим каким-то пристальным, взглядом ее безобидной на вид знакомой. Отсморкавшись, бабушка лепетала: «Нет-нет, это совсем другие Собакины, мало ли на свете Собакиных-то, Сашик…»

Только лет через пять, будучи классе в пятом или шестом, копаясь в сундуке, что в чулане притулился, я обрел стопку непогашенных разноцветных векселей на гербовой царской бумаге с разводами, были векселя эти выписаны помещиками егорьевскими в качестве долговых обязательств перед купцом второй гильдии Иваном, кажется, Дмитриевичем Собакиным. Иван Дмитриевич, стало быть, это отец Дмитрия Ивановича, «тяти» моей прабабушки Марии Дмитриевны Собакиной.

Уф-ф!

Вот так оно все окончательно и разъяснилось.

7

Зачем прабабушка и бабушка хранили в чулане эти векселя, непреложно изобличающие их купеческое происхождение, – непонятно. Для порядка, наверно.

Да и трудно все-таки людям расстаться с затаенной мечтой о возвращении былого богатства. А вдруг? Все на свете бывает. Документ – он и есть документ, хоть через сто лет.

Последние золотые пятерки, по воспоминаниям бабушки, были отданы в качестве подношения искусному хирургу, который оперировал в захолустной – даже по егорьевским меркам – Фаустовской больнице Марию Дмитриевну Рязанову, урожденную Собакину. Перед войной это было, егорьевский «Торгсин» как раз прикрыли, и две последние пятерочки так и не были обменяны на астраханскую сельдь «залом».

И случилось о ту пору несчастье: пыхнул в доме керогаз, обдало Марье Дмитриевне лицо огненной волной, да с керосиновыми брызгами, хорошо, глаза успела зажмурить. Мучилась сильно. Лучший ожоговый хирург – про то все в округе знали – работал в Фаустове, туда и повезли на лошади бабушкину маму. «Ори что есть мочи, тебе легче, дуреха, будет!» – приказывал врач легендарный прабабушке моей Марье Дмитриевне, лежащей на операционном столе.

И так чисто убрал все ожоги, что будто бы и не было их никогда.

За это бабушка и отдала хирургу две царские золотые пятерки, последнее достояние, хранимое со времен инженерства Николая Макарыча на егорьевской фабрике Хлудовых. Он имел странную привычку: брать расчет исключительно золотом, и ради ценного механика фабричный кассир ходил в банк и менял бумажки на золотые червонцы и пятерки.

Часть золота неумолимо и беспощадно пропивалась, часть шла на жизнь семьи, а кое-что и припрятывалось тем же Николаем Макарычем на черный день. Мария-то Дмитриевна, судя по всему, особо из себя хозяйственной да рачительной не была – не так ее воспитали, не готовили дочку к житейским невзгодам. Хотя, конечно, и на швейной машинке «Зингер» она шила, и стряпала, и стирала, и за детьми ходила – ну, впрочем, этому во всех семьях женщины были обучены, независимо от достатка, будь ты хоть миллионщик, хоть протоиерей.