18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алекса Арт – Зимняя невеста (страница 1)

18

Алекса Арт

Зимняя невеста

1 глава.

« Мы в ответе за тех, кого приручили»

Антуан де Сент‑Экзюпери.

Последние дни 1991‑го тикали за стеклом, растворяясь в декабрьской мути, словно песок в песочных часах судьбы. Год Козы… Рогатая бестия не просто прошлась по моей жизни — она потоптала её копытами, оставив глубокие, кровоточащие борозды: муж сбежал, ребёнка не стало, а подруга, та самая, что клялась в вечной верности, оказалась пустым местом — оболочкой, из которой выдуло всё человеческое. К ней, кстати, муж и сбежал — круг замкнулся, как петля на шее.

Может, это и к лучшему? В голове навязчиво вертелась строчка: «Если к другому уходит невеста…» — только у меня ушёл не жених, а муж. Бывший муж. Теперь просто чужой человек, чей след простыл, будто его и не было.

Я стояла у холодного больничного окна, прижимая ладонями почти остывшую кружку с кофе. За стеклом плыл и таял рыхлый снег — словно и сам год, такой же неустойчивый и серый, медленно сползал в никуда, осыпаясь на землю пепельной пылью.

Дверь с лёгким, жалобным скрипом распахнулась.

— Доброе утро, Верочка! Сегодня народу — полон рот. Записываются все, как будто кроме нас в больнице и лечить некому, ей-богу! — В кабинет впорхнула Мария Ивановна, врач-хирург, неся с собой запах мороза и антисептика — резкий, но родной, как напоминание, что жизнь всё ещё держится на чём‑то прочном.

— К хорошему врачу всегда очередь, — машинально улыбнулась я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Вы же врач от Бога, Мария Ивановна.

— Ой, полно, — отмахнулась она, но глаза потеплели, засветились мягким, почти материнским светом. — Ты и сама могла бы врачом быть, умница, если бы.… Ну, ничего, всё у тебя ещё получится. Я ненадолго, а ты, если что, начинай приём. Справишься.

Дверь за ней закрылась, и тишина снова обволокла меня густым, вязким коконом — будто кто-то накинул на плечи тяжёлое, промозглое одеяло. «Если бы…» Да, не получилось. Вступительные провалились в тот самый момент, когда рушилась жизнь, рассыпаясь на острые осколки. Затем — затяжная чёрная яма, из которой, казалось, не было выхода, только тьма и холод, высасывающие силы.

Если бы не Мария Ивановна… Она не просто завалила работой — она бросила мне верёвку, когда я уже перестала шевелиться, когда руки опустились, а душа заледенела. Загрузила делами по горло, а в самые страшные ночи обнимала, как мать — крепко, надёжно, так, что дрожь уходила, а внутри что‑то оттаивало. Моей матери я не знала. Детдом, медучилище, сестринское дело. Вот и вся биография — короткая, как чек в магазине, и такая же безрадостная.

Кофе окончательно остыл, став горькой коричневой гущей на дне. Я вылила его, следя, как струйка уносит в слив последнее тепло — будто утекает сама жизнь, капля за каплей. Часы показывали начало приёма.

День промелькнул в вихре бинтов, запаха йода и приглушённых стонов — резких, прерывистых, как дыхание загнанного зверя. Народу и впрямь была тьма: старики с трясущимися руками, дети с разбитыми коленками, женщины с потухшими глазами. Руки сами делали своё дело: дезинфицировали, наматывали, фиксировали — будто жили отдельной, выученной жизнью. Мария Ивановна, приняв свою долю пациентов, ушла на вызовы к лежачим. А я осталась — и чувствовала, как её доверие согревает меня изнутри, как слабый, но верный огонёк в кромешной тьме. Она научила меня всему. И я не могла подвести.

Домой шла в полной темноте, которая в декабре наступала внезапно, словно выливалась из‑за углов густой, непроглядной массой. Хорошо, что больница была в двух шагах. Забежала в прокуренный ларёк за хлебом, дешёвым чаем и любимым печеньем с абрикосовым джемом — маленькой роскошью на фоне общего уныния, крохотным кусочком тепла в ледяном мире.

У подъезда, на заиндевевшей скамейке, темнела неподвижная фигура. «Дошёл до ручки», — мелькнуло с привычной, уставшей брезгливостью. Я ускорила шаг, но внутри, под грудью, кольнуло тревожное тепло — острое, как укол совести. А вдруг не пьяный? А вдруг плохо?

Я вбежала в подъезд, щёлкнула замком и прислонилась к двери, слушая, как стучит сердце — гулко, неровно, будто пытается выпрыгнуть. Безопасно. Тихо. Кот тёрся о ноги, требуя ужин. Чайник зашумел на плите. Но покоя не было. Мысли, как назойливые мухи, кружились вокруг того, кто остался на улице, в колючем морозе, — бились о череп, не давая забыть. «Какой же из меня медик, если я трушу?» — этот вопрос жёг сильнее, чем стыд, глубже, чем обида.

Через полчаса малодушия я взяла старенький фонарик — его корпус был шершавым от времени, а луч — тусклым, но верным — и вышла.

На скамейке лежал мужчина. Лицо, упавшее на сложенные руки, даже в тени искажённой боли казалось красивым — резким, с правильными чертами, будто высеченными из камня. Я наклонилась: запах алкоголя отсутствовал, дыхание было ровным, но слишком гулким, как эхо в пустой комнате. И тогда луч фонарика выхватил из мрака тёмное, почти чёрное пятно на асфальте. Кровь. Пульс под пальцами бился чётко и сильно — живой, упрямый. От прикосновения он застонал и повернул голову.

— Мужчина, я вызову скорую, — сказала я, уже отступая, но голос дрогнул, выдавая страх.

Его рука, холодная и цепкая, схватила моё запястье — хватка была сильной, несмотря на слабость.

— Не надо… — выдохнул он, и слова казались тягучими, как смола, вязкими, будто он выдавливал их из себя через силу. — Помоги… встать.

Он попытался подняться, но, сдавленно крякнув, схватился за бок и начал оседать. Я успела подхватить его. Он обрушился на меня всей своей тяжестью — высокой, неподъёмной, будто гора, которую нужно сдвинуть с места. Я уткнулась макушкой ему в грудь, чувствуя, как колотится его сердце — часто, неровно. Он шагнул, опираясь на моё плечо, и мы поползли к подъезду, как одно странное, трёхногое существо — беспомощное, но упрямое. Без его усилий мы бы не сдвинулись и на сантиметр.

Три минуты до моей квартиры на первом этаже растянулись в бесконечность — каждая ступенька, каждый скрип половицы, каждый вздох казались вечностью. В прихожей его ноги подкосились.

— Стой, ещё чуть-чуть, — прошептала я, чувствуя, как дрожат собственные колени, как подкашиваются ноги, но я держалась — из последних сил, из упрямства, из какой‑то неведомой решимости.

Мы доплелись до зала, где ждал разложенный диван — я так и не убрала его после уборки. Он рухнул на подушки, и сознание снова отпустило его, оставив лежать неподвижно.

Я стояла над ним в тишине, нарушаемой только нашим неровным дыханием — моим прерывистым, его тяжёлым, хриплым. Что теперь делать с этим незнакомцем? Мысли метались, сталкиваясь и рассыпаясь, как испуганные тараканы при вспышке света. Ни одной связной идеи, только белый шум паники — и странное, необъяснимое чувство, что с этой минуты всё изменится.

«Так, Вера, соберись, — жёстко приказала я себе мысленно, стискивая зубы. — Ты же почти врач. Вспомни всё, чему учила Мария Ивановна. Дыши. Действуй по пунктам».

Первым делом — осмотреть. Но для этого надо снять куртку. Тяжёлую, кожаную, пропахшую холодом улицы и чем‑то ещё… металлическим? Привкусом железа на языке, запахом, от которого сжимается сердце. Сперва, с трудом высвободив одну руку, затем, перекатив его набок и чувствуя, как напрягается каждая моя мышца, жилы натягиваются до предела — вторую. Сняла. И замерла: вся правая пола изнутри была липкой, тёмно‑бордовой массой. Кровь. Её было так много, что ткань не впитывала, а лишь удерживала эту густую, холодную тяжесть, будто сама не хотела отдавать свою ношу.

Я отнесла куртку в ванную и бросила в пустую ванну с глухим, безжизненным стуком. Разберусь потом.

Вернувшись, я расстегнула его рубашку — простую, хлопковую. Кожа на животе и спине была бледной, но целой: ни царапин, ни ран. Откуда же кровь? Взгляд скользнул по чёрным брюкам — на них пятен не видно. Но на светлой обивке дивана уже расползалось ржавое пятно, будто кто‑то капнул ржавчиной. Сердце ёкнуло, застучало чаще.

Я расстегнула ремень, поясную пуговицу. Осторожно оттянула ткань с правой стороны. И увидела её.

На бедре, чуть ниже паха, зияла неглубокая, но широкая рваная рана — неровные края, будто разорвали чем‑то тупым. Из неё медленно, с ленивой настойчивостью сочилась алая влага, капля за каплей, оставляя тёмные следы на коже.

«Ну что ж», — беззвучно выдохнула я, чувствуя, как внутри что‑то сжимается. — «Значит, снимать и брюки тоже».

Аптечка в прихожей выдала лишь пачку стерильных пелёнок и комок ваты — бедность, нищета, насмешка судьбы. Ни бинтов, ни йода. В отчаянии я рванула дверцу бельевого шкафа, вытащила старую, поношенную наволочку, потёртую на сгибах. Зубами надорвала край, оторвала длинную полосу ткани, завернула в неё вату. Второй, более узкой полосой кое‑как примотала этот импровизированный тампон к бедру, стараясь не причинить ещё больше боли его бесчувственному владельцу — будто он мог почувствовать сквозь беспамятство.

Потом сняла тяжёлые ботинки и, борясь с непослушной тканью и мёртвецкой тяжестью его ног, стянула брюки. Их следом отправила в ванну — пусть ждут своей очереди. Вернувшись, я с тоской посмотрела на диван. Пятно въелось, расползлось, как живое существо. Он безнадёжно испорчен.