Алекс Серебров – Кровь и магия (страница 12)
Я поворачиваюсь к ней, и злость в груди меняет форму. Она становится опаснее – потому что смешивается с интересом. Если связь работает так, то у меня есть рычаг. И у неё – тоже.
Я делаю шаг обратно. Её дыхание выравнивается.
Значит, правило не просто «сто метров». Это ещё и удар по обоим. Ловушка, которая заставляет нас держаться рядом, даже если мы ненавидим друг друга.
Ненавидим ли?
Я проглатываю этот вопрос, как кость, которая застряла в горле. Сейчас не время. Сейчас – ночь, и в этой ночи мы оба слишком уязвимы.
Амелия просыпается не сразу. Сначала её ресницы дрожат, потом она делает вдох глубже и открывает глаза. Серые. Стальные. Я чувствую, как меня цепляет этот взгляд даже в полумраке, будто она встала, хотя всё ещё лежит.
Её взгляд находит меня у окна. На секунду – пустота, как у человека, который выдернут из сна без подготовки. Потом в глазах появляется холодная ясность.
Она садится. Медленно, будто проверяет, не рухнет ли мир вместе с ней. Спина – прямая, даже в ночной рубашке, даже с растрёпанными волосами. Как меч.
– Ты… – она начинает, но слово застревает. Она резко втягивает воздух сквозь зубы, будто в грудь воткнули иглу. Не кричит. Не позволяет себе.
Я понимаю: она чувствовала мою попытку уйти. И чувствует мою боль сейчас – ту, что ещё дрожит в горле.
– Хотел сбежать? – спрашивает она тихо. Голос ровный, но на последнем звуке есть едва заметный срыв – как трещина в льду.
– Хотел проверить, – отвечаю я. И сам слышу: это почти честно. – Что вы мне на шею надели.
Она смотрит на меня долго. В этом взгляде – не страх. Не жалость. Оценка. Но теперь к оценке подмешано что-то новое: знание, что мы связаны болью.
– И как? – спрашивает она.
Я усмехаюсь – коротко, зло.
– Туго, магистр. Тянет назад, когда я пытаюсь дышать.
Её пальцы на покрывале сжимаются, белеют, потом она заставляет их разжаться. Она контролирует тело так же, как контролирует голос. Но я вижу: контроль стоит ей дорого.
– Не называй меня так во сне, – бросает она.
– А что, тебя это трогает? – слова выскакивают сами, как укус. – Или ты думаешь, что ночь делает нас мягче?
Она не отвечает сразу. Она поднимает руку – не к мне, не как заклинание, а просто проводит пальцами по виску, будто стирает сон. Её ладонь дрожит на долю секунды, и она прячет дрожь, опуская руку.
– Я думаю, – говорит она наконец, – что если ты умрёшь здесь, это будет неудобно.
Я хмыкаю.
– И ты проснулась, потому что тебе неудобно?
Она смотрит на меня. И я вижу в её глазах то, что сильнее любого ответа: она проснулась от боли. От моей. И, значит, от своей тоже.
Я делаю шаг к кушетке. Колени вдруг подламываются – не сильно, но достаточно, чтобы злость сменилось на другое: тело трясёт. Откат. После ритуала, после петли, после попытки уйти – всё накатывает разом, как холодная вода.
Я стискиваю зубы. Я не позволю ей увидеть слабость. Не ей.
Но дрожь идёт по рукам, по плечам, по спине. Я чувствую, как кожа покрывается мурашками, хотя в комнате не так уж холодно. Это не температура. Это магия внутри меня – чужая, липкая, как кровь на пальцах.
Амелия наблюдает. Не поднимается. Не зовёт стражу. Не наказывает.
Она просто смотрит – и в её взгляде впервые нет чистой власти. Там есть усталость. И раздражение – на ситуацию, на Орден, на меня, возможно, но не на мою дрожь.
Я опускаюсь на кушетку. Руки не слушаются, пальцы деревянные. Шелк под ладонью неприятен, но сейчас мне всё равно. Я пытаюсь вытянуться, чтобы тело перестало трястись, и понимаю: бесполезно.
Амелия откидывает покрывало и встаёт. Движение точное, но медленное – будто она идёт по тонкому льду внутри себя. Лунный свет ложится на её плечи, делает кожу ещё белее.
Она подходит к шкафу и достаёт оттуда меховое одеяло. Тяжёлое, густое, тёмное. В нём нет шелка. В нём есть тепло зверя, которого когда-то убили, чтобы согревать аристократку.
Она не идёт ко мне до конца. Останавливается на расстоянии – снова выверенная граница, как в камере-люкс. Но теперь я вижу: граница не из страха. Из привычки держать дистанцию с теми, кто может укусить.
Она бросает одеяло мне.
Не аккуратно. Не заботливо. Резко, одним движением – как кидают вещь, которая должна сделать своё дело и не требовать благодарности. Одеяло падает мне на грудь тяжёлым комом, и от него пахнет… ею.
Снегом.
И сухим металлом.
И чем-то ещё – чуть горьким, как восковая свеча, которая догорела до фитиля.
– Укройся, – говорит она. И в этих двух слогах нет нежности. Только прагматика. – Мне не нужен труп в комнате.
Я поднимаю на неё глаза. Во мне всё ещё бурлит желание сказать гадость, укусить, вернуть ей её холод. Но дрожь под одеялом постепенно становится тише, и вместе с ней затихает что-то внутри – не злость. Скорее голод, который на минуту получил кость и перестал рычать.
– Ты могла бы сделать хуже, – говорю я тихо. Это не благодарность. Это констатация.
Амелия смотрит на меня так, будто я сказал что-то глупое.
– Я делаю ровно то, что нужно, чтобы ты не сдох до утра, – отвечает она. – И чтобы не сдохла я.
Вот оно.
Она говорит это вслух.
Прямо.
Нить между нами отзывается – тонко, как натянутая жила. Я ощущаю её в висках, в горле, в грудной клетке. И впервые понимаю: если мне станет плохо – ей тоже. Если мне станет хорошо… Я не заканчиваю мысль.
Амелия разворачивается к кровати, будто разговор окончен. Она ложится, натягивает покрывало, оставляя лицо в лунном свету ровно настолько, чтобы я видел: она не прячет слабость – она просто не показывает. Как и всегда.
Я лежу на кушетке, накрытый её мехом. Тепло медленно пробирается под кожу, и вместе с теплом приходит раздражающе ясная мысль: она могла бы наказать меня за попытку побега. Она могла бы заставить меня корчиться, показать, кто здесь хозяин.
Но вместо этого – бросила одеяло.
Я сжимаю край меха в пальцах. Он густой, тяжелый, живой на ощупь. Пахнет ею так, что у меня сводит челюсть. И в этом запахе – не только лед. Там есть что-то человеческое. Скрытое.
Я закрываю глаза, но сон не приходит. Тишина покоев давит, а лунный свет всё равно просачивается сквозь веки. Я слушаю её дыхание – ровное, контролируемое даже во сне. И думаю об одном: почему?
Почему она выбирает тепло, когда могла выбрать боль?
Глава 5
Амелия
– Твой пёс скалится, – говорит Валериан, и ветер подхватывает его слова, как сухую пыль. – Бей.
Плац встречает меня серым камнем и серым небом. Ветер здесь всегда с привкусом железа, будто где-то рядом точат клинки и не перестают. Он пробирается под мантию, ищет щели между тканью и кожей, и я стою так, как меня учили: спина прямая, подбородок ровно, пальцы спокойны.
Только Узы в костях не спокойны.
Они живут во мне третьи сутки – не как украшение, не как печать, а как натянутая жила. Стоит мне вдохнуть чуть глубже, и внутри словно дергается струна, напоминая: любое движение Лираса теперь отзывается во мне. Любая боль – тоже.
Лирас напротив. Без цепей, но это не делает его свободным. Он стоит чуть боком, чтобы в любой момент броситься, и в этой привычке – вся его правда. На губе у него тонкая корка крови, как знак: он помнит ночь и не просит прощения. Взгляд у него ясный, злой, собранный – как у зверя, которого вывели из клетки не на прогулку, а на показ.
Валериан рядом со мной, на расстоянии, которое можно назвать вежливостью. Он не смотрит на Лираса – смотрит на меня. Ему важнее, как я дрогну, чем как страдает тот, кого он называет псом. Он пришёл сюда не наказать нулевика. Он пришёл посмотреть, как я стану хуже.
Ещё одна фигура – Эльза. Она стоит чуть позади Валериана и будто не держится на ногах, а висит на собственных костях. Лицо пустое, глаза стеклянные. Она смотрит в камень, словно там написано, сколько ей осталось. Не на меня. Не на Лираса. Не на своё будущее.
Я знаю, что это значит. Я видела таких до неё – в коридорах, в учебных залах, в дверных проёмах. Они ходят тихо и не занимают места, потому что внутри у них уже пусто.
– Ты понимаешь, зачем я тебя позвал, – продолжает Валериан, будто объясняет правила игры ребёнку. – Он дерзит. Он не принимает порядок. Он думает, что ты его защитишь.
Лирас улыбается. Не рот – клык.