Alec Drake – Попаданец. Военфельдшер: Спасти любой ценой (страница 3)
Вопросов было миллион. Где операционный стол? Где антибиотики? Где анестезиолог, где перфузионный насос, где хоть какой-то мониторинг жизненно важных функций?
Но Павел уже понял одно: в этом мире вопросов никто не задает. Здесь либо делаешь, либо умираешь.
— Никак нет, — ответил он по уставу.
— Вот и славно. — Горюнов опять закурил. — Студент, говоришь? Ну что ж, студент. Будешь таскать корпию. В прямом смысле. Пойдешь на склады, к трофейной команде, попросишь у них немецкие шинели. Серые, с ворсом. Ворс ощиплешь — получится корпия, перевязочный материал. Лучше нашей медицинской ваты, проверено. Справишься?
Павел промолчал. В его прошлой жизни «корпией» назывались перевязочные средства, которые делали из льняных или хлопчатобумажных отходов. В восемнадцатом веке. Даже Первую мировую корпия пережила только как анахронизм. А здесь, в сорок втором, он должен был собственноручно ощипывать немецкие шинели, потому что медицинской ваты нет.
Время. Он действительно попал в сорок второй. Время, когда хирурги оперировали без перчаток, ампутировали кухонными ножами и спасали жизни корпией из грязных шинелей.
— Справлюсь, — сказал Павел.
И пошел.
Первые три дня в медсанбате 312-го полка Павел не оперировал.
Он таскал. Копал. Перевязывал. Мыл. Кипятил. Ощипывал.
Пальцы болели от мелкой, монотонной работы — ворс немецкого сукна был жестким, колючим, пропитанным машинным маслом и пылью. Но корпия получалась хорошая: мягкая, гигроскопичная, лучше любой современной ваты. Павел невольно восхитился изобретательностью полевых врачей — они умудрялись создавать медицинские материалы из того, что валялось под ногами.
Отношение к нему в медсанбате было… сложным.
Санитары — Степан, высокий рязанский мужик с перевязанной рукой, и Коля, щуплый паренек из-под Тулы с контузией — приняли его быстро. Для них любой врач был начальством, а лейтенант — так тем более. Старшие медсестры — другое дело.
Нина Алексеева была блондинкой лет двадцати семи, с острым взглядом и жесткими руками. Работала она так, что любой реаниматолог позавидовал бы: вену находила с закрытыми глазами, жгут накладывала за пятнадцать секунд, пациента переворачивала, не моргнув глазом. К Павлу отнеслась с прохладцей.
— Студент, — бросила она, когда Павел в первый раз попытался помочь ей с перевязкой. — У нас каждый третий — студент. Приехали из институтов, один год отучились, уже профессора. Ничего, через неделю сопли подотрут и начнут работать как люди.
Павел не обиделся. Он знал, что медсестры на войне — это главные люди. Хирург может быть гением, но без сестры, которая вовремя подаст инструмент, перельет кровь и просто скажет «дыши», он — ничто.
Зоя Кузьмина была полной противоположностью Нины — маленькая, круглая, вечно улыбающаяся, с румяными щеками и каштановыми косами, уложенными под косынку. Ей было лет девятнадцать, и она смотрела на Павла так, будто он прилетел с другой планеты.
— Правда, что вы майора заштопали? — спросила она шепотом, когда Павел мыл руки в ведре с хлоркой. — Ему же кишки наружу, а вы — раз! И готово.
— Не кишки, — поправил Павел. — Кишки были в порядке. Проблема была в селезенке.
— Ах, ну да, в селезенке, — Зоя кивнула с таким видом, будто каждый день видела операции на селезенке. — А откуда вы знаете, где она? Мы в институте только на картинках видели.
Павел чуть не ляпнул: «Я оперировал селезенку двадцать лет». Но сдержался.
— Учился хорошо, — ответил он.
На четвертый день Горюнов наконец допустил его до самостоятельной работы.
— Будешь вести прием легкораненых, — сказал он, протягивая Павлу засаленный журнал. — Осколочные, пулевые, первой и второй группы. Синегнойку — ко мне. Газовую гангрену — сразу ампутация, не думай. Антитоксической сыворотки у нас нет с августа.
Легкораненые — это звучало обнадеживающе. На деле оказалось, что «легкораненые» — это те, у кого не оторвало конечность и не пробило череп. Остальное — все их.
Павел работал.
За день он принял сорок три человека. Наложил двадцать два шва, извлек одиннадцать осколков, сделал пять переливаний крови (с донорами из числа легкораненых, группа определялась сывороткой Цоликлон — старой, но работающей), ампутировал два пальца (размозжены, сохранять нечего) и вскрыл три флегмоны.
Руки болели. Спина затекла. Глаза слезились от напряжения — света было мало, керосиновые лампы давали больше копоти, чем люменов.
Но он работал.
И на пятый день случилось то, чего он боялся больше всего.
В медсанбат привезли пятерых.
Точнее, их доставили на подводе, вперемешку с трупами двоих, которые не доехали.
Старший лейтенант — с осколком в бедре, артерия зажата, но пульс уже сто тридцать. Сержант — проникающее ранение грудной клетки, гемоторакс, дышит одним легким. Трое рядовых — один в сознании, один без сознания, один кричит от боли.
И по пути у них началась бомбежка.
— Кто главный? — спросил Горюнов, выбегая из блиндажа. Халат на нем был расстегнут, руки в крови — он только что закончил сложную операцию.
— Я, — Павел уже стоял у подводы, оценивая. — Я их приму.
— Ты? — Горюнов посмотрел на него. Взгляд — тяжелый, изучающий. — Ты же вчера студентом был. Сегодня — военфельдшером. А завтра кем будешь? Профессором Пироговым?
В голосе была насмешка. Но не злая. Испытывающая.
Павел знал, что должен сказать. В его время он бы сказал: «Нет, Семен Петрович, я просто врач. И хочу попробовать спасти их всех». Но это была не его время.
— Треугольник Пирогова, — сказал Павел вместо этого. — Правило сортировки на поле боя. Красные — безнадежные. Желтые — тяжелые, но с шансом. Зеленые — легкие. Здесь — все желтые. Я беру старшего лейтенанта и сержанта. Вы — двух рядовых. Третьего — зеленый, сам дойдет.
Горюнов замер.
— Откуда ты знаешь про треугольник Пирогова? — спросил он медленно. — Это… это же еще не опубликовано. Это…
— Гражданская, — ответил Павел привычную легенду. — В гражданскую так делали. Я слышал от старших товарищей.
Врал он плохо. Горюнов это почувствовал, но не стал копать. Война есть война. У каждого есть тайны, которые лучше не трогать.
— Ладно, — махнул он рукой. — Бери своих. Нина, помоги лейтенанту. Зоя — ко мне. Работаем.
Операция на бедре старшего лейтенанта заняла сорок минут.
Осколок сидел глубоко, почти у кости. Артерия была пережата, но края — рваные, с размозжением. Сшить просто — значит, получить тромб через два часа. Нужно было иссечь, освободить, наложить сосудистый шов.
В его время — микрохирургия, операционный микроскоп, шовный материал 10/0.
Здесь — обычная игла, нитка и его собственные пальцы.
Павел сделал это. Пальцы дрожали от усталости, но шов получился. Кровь пошла — пульсация ниже жгута восстановилась.
— Готово, — сказал он, выпрямляясь. — Зашивайте.
Нина Алексеева, которая ассистировала ему всю операцию, молчала. Но когда Павел вышел из блиндажа на воздух, она вышла следом.
— Ты не студент, — сказала она не вопросом, а утверждением. — И не военфельдшер. Тот, кто может наложить сосудистый шов под керосиновой лампой с иглой от сапожного шила — он…, кто ты?
Павел посмотрел на небо. Серое, низкое, осеннее. Где-то далеко снова гудели моторы — то ли наши, то ли немецкие, уже не разберешь.
— Доктор, — сказал он. — Просто доктор из другого времени.
Нина усмехнулась. Не поверила. Приняла за шутку.
— Ну-ну, — сказала она. — Тогда, доктор из другого времени, пойдем. Там еще четверо ждут. И Горюнов сказал передать — если сможешь пережить эту неделю и не сойти с ума, он разрешит тебе не таскать корпию.
— А что я буду делать? — спросил Павел.
— Оперировать, — ответила Нина. — Только оперировать. Как Пирогов.
И, помолчав, добавила тише:
— Только Пирогову было пятьдесят три. А тебе — двадцать пять. И война эта, лейтенант, только начинается.
Павел кивнул. Он знал. Он знал, что сорок второй — только середина. Что до победы еще три года. Что будет Сталинград, Курск, форсирование Днепра, освобождение Европы и штурм Берлина.
Он знал, сколько еще умрет.
И он знал, что должен работать.
Работать так, будто от него зависит каждый.