реклама
Бургер менюБургер меню

Alec Drake – Попаданец. Сталинград: Выжить там, где не выжил никто (страница 7)

18

Спасибо, Иван.

Прости.

Глава 4. Ноль-ноль

Ночь в Сталинграде не приносила темноты.

Небо над городом стояло багровое — отсвет пожаров, которых было так много, что они подсвечивали облака снизу, превращая ночь в бесконечный, болезненный закат. Издали доносилась канонада — наша артиллерия с левого берега Волги методично обрабатывала немецкие позиции. Тяжелые снаряды шли с воем, похожим на волчий, а взрывы вырывали из темноты целые кварталы, на секунду делая их белыми, нереальными, как рентгеновский снимок.

Я не спал.

Спать в этом бетонном склепе, который когда-то был цехом завода «Красный Октябрь», было невозможно. Не из-за холода — хотя холод пробирал до костей. Не из-за шума — хотя взрывы гремели каждые несколько минут. Не из-за запаха — хотя воняло здесь хуже, чем в скотобойне.

Я не спал, потому что боялся. Боялся закрыть глаза и снова увидеть того парня. Голубоглазого. Без каски.

Он являлся каждый раз, стоило мне сомкнуть веки. Стоял и смотрел. Молча. С укором? С вопросом? С мольбой? Я не понимал. Я только чувствовал, как его взгляд вдавливает меня в бетонный пол, расплющивает, превращает в ничто.

— Опять не спишь? — голос Кукушки раздался из темноты.

Я не ответил. Только сильнее сжал MP-40.

— Правильно, — сказал Кукушка. — Сон здесь — роскошь. А мы, брат, нищие.

Он присел рядом, звякнув фляжкой. Протянул мне. Я покачал головой.

— Зря. Спирт — лучшее снотворное. Немцы его заливают в свои «юнкерсы» вместо антифриза. А мы сливаем и пьем. Круг замкнулся.

Я взял фляжку, сделал глоток. Жидкость обожгла горло, разлилась по пищеводу огненной рекой. В желудке стало тепло. Ненадолго.

— Проводишь меня, — сказал Кукушка не вопросом, а утверждением.

— Куда?

— В цех. Ночное дежурство. Чуйков приказал — каждую ночь выставлять дозоры на развалинах. Немцы тоже ночами ходят. Любят наши позиции прощупывать.

Я встал. Ноги затекли, спина ныла — бетонный пол не приспособлен для лежания. Впрочем, и для стояния тоже.

— Пойдем.

Цех «Красного Октября» — это даже не цех, а то, что от него осталось. Огромное пространство под обрушенной крышей, с торчащими во все стороны арматурными прутьями, с перекрытиями, которые держались на честном слове и вере в победу коммунизма. Стены — в пробоинах, пол — в воронках. Кое-где еще сохранились станки — чудовищные агрегаты, искореженные, с вырванными внутренностями, похожие на скелеты динозавров.

В темноте они отбрасывали чудовищные тени. При каждом взрыве тени эти оживали, начинали плясать, ломаться, сплетаться в немыслимые фигуры.

— Не бойся, — сказал Кукушка, заметив, что я смотрю на них. — Это просто железо. Оно умерло быстрее людей.

Мы прошли через пролом в стене и оказались на открытом пространстве. Здесь когда-то был склад готовой продукции — ровная площадка, окруженная руинами. Сейчас площадка превратилась в опорный пункт: мешки с песком, нарытые окопы, пулеметные гнезда.

В одном из них сидел человек.

Он сидел в позе, которая сразу выдавала в нем бывалого, прошедшего не одну мясорубку. Ноги скрещены, спина прямая, автомат — на коленях, стволом в сторону противника. Он не спал, не дремал, а именно сидел — выжидал. Тихо. Неподвижно. Как паук в центре паутины.

— Штрафник, — шепнул Кукушка. — Сашка. Местный «ас» выживания.

— Штрафник? — переспросил я. — В Сталинграде? Я думал, штрафников на передовую не бросают.

— Здесь всех бросают, — усмехнулся Кукушка. — И штрафников, и уголовников, и тех, кто под трибунал попал. Разницы нет. Сашка — бывший капитан. В сорок первом попал в окружение под Вязьмой. Вышел к своим — а его в штрафную. Командир, понимаешь, не должен сдаваться. А он не сдавался, он просто шел через леса двести километров. Но у нас тут не до разбирательств. Ты или враг, или герой. Третьего не дано.

Штрафник — Сашка — поднял голову, когда мы подошли. Посмотрел на меня. Лицо его в темноте было почти неразличимо, но глаза горели — желтым, звериным огнем.

— Новенький? — спросил он хрипло.

— Из пополнения, — кивнул Кукушка. — Лейтенант Берестов.

— Был такой, — Сашка помолчал. — Мертвый.

— Теперь живой.

— Бывает.

Он подвинулся, освобождая место на ящике из-под снарядов. Я сел. Металл был ледяным.

— Ты что, из умников? — спросил Сашка, разглядывая меня. — Ученый? Книжки читал?

Я промолчал.

— Я таких не люблю, — продолжил он. — Они умничают, а потом дохнут первыми. Потому что думают. А здесь думать нельзя.

— Что же здесь можно? — спросил я.

Сашка медленно, очень медленно улыбнулся. Улыбка была страшной — не потому, что злой, а потому, что безжизненной.

— Чуять, — сказал он. — Война — это не шахматы, лейтенант. Это охота. Ты должен чуять врага за стеной, за полем, за километр. Чуять — и бить первым. Не думая. Потому что, пока ты думаешь, он уже выстрелил.

Он поднял свой ППШ — старенький, с потертым цевьем, но начищенный до блеска.

— Я прошел от Вязьмы до Сталинграда. Отступал, наступал, снова отступал. Потерял трех друзей, два пальца на левой руке и веру в советскую власть. Но выжил. Знаешь почему?

— Почему?

— Потому что я всегда стрелял первым. И никогда не брал пленных.

Он сказал это так спокойно, будто сообщил, что на завтрак будет каша.

— Устав говорит — брать пленных, — сказал я.

— Устав писали в Кремле, — Сашка сплюнул. — В Кремле не стреляют. Здесь, брат, свой устав. До последнего патрона. Потом — инструментом.

— Инструментом?

— Саперной лопаткой. Или ножом. Или кирпичом. Или зубами.

Он отвернулся, показывая, что разговор окончен.

Мы обошли периметр. Кукушка показал мне пулеметные гнезда, позиции снайперов, ходы сообщения, вырытые прямо в бетонном полу цеха. В одном месте, под остатками мартеновской печи, размещалась полевая кухня — чумазый повар с перевязанной рукой варил в огромном котле что-то, пахнущее чесноком и перцем.

— Кислые щи, — пояснил Кукушка. — Из немецких консервов. Добавляем чеснок, чтоб не воняло так. И перец — чтоб согреться.

— Ты что, повар? — спросил я.

— Я — всё, — ответил Кукушка. — В Сталинграде нет специальностей. Есть только одна — жить. Кто умеет — живет. Кто не умеет...

Он не закончил. И не надо было.

В следующем пулеметном гнезде я увидел ее.

Девчонка. Лет шестнадцати — семнадцати, не больше. Худющая, с острыми скулами и огромными глазами, которые в темноте казались черными дырами. На ней была мужская гимнастерка, перепоясанная ремнем, и кирзовые сапоги — велики, наверное, на три размера.

В руках она держала снайперскую винтовку. Мосинку с оптическим прицелом — длинную, почти в ее рост.

— Это Зина, — сказал Кукушка, понизив голос. — Снайпер. На ее счету — девятнадцать.

— Девятнадцать?

— Немцев. За три недели. Хороший результат.

Она услышала нас, повернула голову. Посмотрела на меня. Взгляд ее был тяжелым — не по-детски тяжелым, будто девчонка носила на плечах весь этот разрушенный город.

— Новенький? — спросила она. Голос у нее был низкий, прокуренный, совершенно не девичий.