Alec Drake – Попаданец. Сталинград: Выжить там, где не выжил никто (страница 9)
Она щелкнула пальцами.
— Вот так. Жил человек — и нет человека.
— Ты не боишься смерти? — спросил я.
Снайперша посмотрела на меня с усмешкой.
— Чего бояться, лейтенант? Я уже девять раз умирала. Когда дом рухнул. Когда маму убило. Когда мы шли через минные поля. Когда отбивались от «юнкерсов». Каждый день — маленькая смерть. И я к ним привыкла.
Она положила винтовку на колени, погладила приклад.
— А вот они боятся. Немцы. Я в прицел вижу их лица. У них в глазах паника. Они знают, откуда смерть придет, но не могут ее остановить. Это страшнее, чем просто умереть. Это когда ты знаешь — следующая пуля моя.
Она засмеялась — тихо, безрадостно.
— Я стала богом для них. И бог не любит врагов.
Я не спал до самого утра.
Сидел на ящике, сжимая MP-40, и слушал, как канонада постепенно стихает. Под утро артиллерия замолкает — это закон войны. Сначала бьют всю ночь, под утро — затишье, а с рассветом — снова.
В тишине я слышал шаги. Немецкие. За стеной. В соседнем цеху. Они тоже не спят.
— Слушай, — сказал Кукушка, возникший рядом неслышно, как привидение. — Ты запомни главное. В Сталинграде нельзя смотреть в глаза тем, кого убиваешь. Смотри в грудь. В плечо. В лоб. Но не в глаза. Потому что, если увидишь себя в них — ты пропал.
— А ты смотришь? — спросил я.
— Я? — Кукушка усмехнулся. — Я уже давно не вижу. Я стреляю на звук. На запах. На интуицию. Мои глаза теперь — это ствол. А душа... душа ушла в отпуск. Наверное, до Берлина.
Рассвет занялся медленно — нехотя, будто солнце тоже боялось смотреть на этот город.
Серый, промозглый, без надежды.
Я встал, размял затекшие ноги. Подошел к пролому в стене.
Город лежал передо мной — мертвый, искореженный, прокопченный. Вдалеке дымились пожары. Где-то на Волге ухали наши «катюши». А внизу, под обрывом, прямо у кромки воды, шла своя, невидимая война — снайперов, разведчиков, смертников.
Я был одним из них.
Я — историк, который не должен был оказаться здесь.
Я — лейтенант Берестов, которого уже похоронили.
Я — человек без прошлого, без будущего, только с настоящим, которое длится секунду.
Секунду до выстрела.
— Ну что, лейтенант? — Кукушка встал рядом. — Пришло время познакомиться с адом поближе.
Он протянул мне трофейный «Вальтер» — пистолет, снятый с убитого офицера.
— Держи. На крайний случай. Один патрон всегда оставляй для себя.
— Зачем? — спросил я.
— Чтобы тебя не взяли живым, — Кукушка посмотрел мне в глаза. — Ты слышал, что немцы делают с пленными? Нет? И не услышишь. Поверь, пуля в висок — это милосердие.
Я взял пистолет. Взвесил на ладони. Холодный металл, пахнущий порохом и чужой кровью.
«До последнего патрона. Потом — инструментом».
Я запомнил это.
И поклялся — меня не возьмут живым.
Никогда.
— В ту ночь я понял, что такое война.
Не по книгам. Не по фильмам. Не по рассказам ветеранов, от которых пахнет нафталином и старостью.
Я понял, что война — это когда дети убивают детей.
Когда комиссар с разбитым лицом посылает тебя на смерть, потому что это "приказ".
Когда шестнадцатилетняя девочка с винтовкой становится богом.
Когда штрафник учит тебя, что зубы — это тоже оружие.
Война — это когда ты перестаешь быть человеком.
И начинаешь быть никем.
Глава 5. Крысы идут по трупам
Вылазку отменили за час до рассвета.
Пришел связной — мальчишка лет четырнадцати, весь в саже, с горящими глазами — и прошептал что-то комиссару на ухо. Тот выслушал, кивнул, повернулся к нам.
— Отбой. Немцы просекли. У складов теперь усиленная охрана. Ждем новых вводных.
Сашка выругался длинным, многоэтажным матом. Зина молча перезарядила винтовку — жест, который я уже научился распознавать как признак разочарования. Кукушка просто пожал плечами, достал кисет и начал сворачивать новую цигарку.
— Привыкай, лейтенант, — сказал он, не поднимая глаз. — Здесь планы — как портянки. Меняются каждый день. Иногда — каждый час.
Вместо вылазки комиссар приказал усилить наблюдение за северным флангом. Меня, как самого молодого по званию и опыту (официально — молодого лейтенанта, только что из госпиталя), отправили в дозор вместе с Кукушкой и пожилым красноармейцем по фамилии Сычёв — молчаливым, сутулым мужиком с вечно опухшими веками.
— Смотри в оба, — напутствовал комиссар. — Последние две ночи немцы шныряют между нашими позициями. Разведка. Могут и засланцев подкинуть.
— Своих? — переспросил я.
— Свои хуже чужих, — ответил комиссар и ушел, не объяснив, что имел в виду.
Наш пост находился в подвале полуразрушенного жилого дома на пересечении двух улиц — названий я не знал, да и не было их больше. Город превратился в лабиринт, где ориентирами служили только остовы заводских труб да обгоревший остов театра, видневшийся вдалеке.
Подвал был тесным, влажным, пахло плесенью и, как это ни странно, свеклой — видимо, раньше здесь был овощной склад. Кукушка сразу же нашел себе место в углу, свернулся калачиком и, кажется, мгновенно уснул. Сычёв уселся у входа, положив винтовку на колени, и уставился в темноту немигающим взглядом.
Мне спать не хотелось. Я сидел на перевернутом ящике и думал.
Думал о том, как оказался здесь. Думал о том, что моя жизнь в двадцать первом веке — квартира в Москве, диссертация, вечера с ноутбуком на коленях — казалась теперь сном, бредом, галлюцинацией умирающего мозга. Вся эта цифровая реальность, интернет, кофе с собой, айфоны, бесконечная суета вокруг ничего — всё это было таким далеким, нереальным, будто не со мной.
А реальным было только здесь и сейчас. Бетонные стены. Запах сырости. Холод, пробирающий до костей. И ожидание — вечное, тягучее ожидание выстрела, который может прилететь откуда угодно.
— Не спишь, лейтенант? — голос Сычёва прозвучал неожиданно — я уже начал считать его немым.
— Не сплю.
— И правильно. Сон — это смерть. Только чуть более медленная.
Он повернулся ко мне. В полумраке его лицо казалось маской — восковой, безжизненной. Только глаза жили — маленькие, цепкие, как у хищной птицы.
— Ты откуда будешь? — спросил он.
— Из Москвы, — ответил я, не подумав. И тут же испугался — не слишком ли много информации. Но Сычёв только кивнул.
— Столичный. Понятно. А я из Рязани. Был.
— Был?