Alec Drake – Попаданец. Сталинград: Выжить там, где не выжил никто (страница 1)
Alec Drake
Попаданец. Сталинград: Выжить там, где не выжил никто
Глава 1. Третий звонок.
Последнее, что я услышал в своей жизни, был треск.
Не гром. Не взрыв. Именно треск — сухой, хлесткий, похожий на то, как ломается над коленом сухая ветка. Звук шел откуда-то сбоку и чуть сзади, но мозг не успел его интерпретировать. Не успел сказать телу: «Падай, дурак, в тебя стреляют».
Я просто почувствовал, как кто-то невидимый и очень сильный ударил меня в правую лопатку огромным молотком. Только молоток был раскаленным. И острым.
Потом была темнота.
Даже не темнота — ничто. Безвкусное, беззвучное, ничем не пахнущее. Такое чувство, будто у Вселенной выключили рубильник, и тебя вместе с ней.
Короткое замыкание сознания.
Я умер?.. Нет. Не может быть. Слишком банально для современного человека. Мы не умираем от пули в спину в двадцать семь лет. У нас для этого есть ипотека, клиническая депрессия и неправильное питание. В моих планах не значилось получить внезапную дырку в теле от какого-то мудака с травматическим пистолетом.
Или не травматическим?..
Последние воспоминания плыли, как жирные пятна на воде. Вечерняя Москва. Запах дешевого шаурмичного соуса. Темный переулок между Бахрушинской и Павелецкой. Трое в капюшонах — вопрос: «Ты чей, братан?» — идиотский ответ: «А ты чей, чепушило?»
Я не герой. И не боец. Я историк, мать вашу. Кандидат наук. Специалист по кризисным явлениям в военной экономике Третьего рейха. Диссертация, статьи в ВАК, редкие консультации на канале «Звезда». Человек, который знает о Второй мировой всё, кроме самого главного — какого хрена он полез в тот переулок.
Ножевое прошло по ребрам, удалось вырваться, побежал. И тут этот треск...
Проснусь — и больше никогда не буду ходить по окраинам после одиннадцати. И куплю газовый баллончик. И запишусь на самооборону.
Если проснусь.
Ощущения возвращались порциями. Как если бы кто-то подключал мою нервную систему к электросети по одному кабелю за раз, не особо заботясь о соблюдении полярности.
Сначала пришел запах.
Господи, какой запах. Я нюхал много мерзкого в своей жизни — формалин в анатомичке, пожар на складе удобрений, тухлую рыбу на черноморском пляже в июле. Но это было что-то другое. Запах, который нельзя описать одним словом. Это коктейль: горелое мясо, ржавая кровь (да, у нее есть особый запах, когда в воздухе много железа), фенол, хлорка, моча, дерьмо, жженая проводка, тротил и что-то сладковато-приторное, отчего подкатывает тошнота.
Сладковатое — это человеческий жир. Я знал это из книг. Из протоколов вскрытий. Из рассказов ветеранов, которые по ночам смотрели в одну точку и гладили пустой рукав.
Я не должен был знать этот запах на практике.
Следом пришел звук.
Не тишина. Ад никогда не бывает тихим.
Сначала я подумал, что у меня коллапс сосудов — в ушах стоял ровный гул, как от раковины, приставленной к голове. Но гул был фоном, а поверх него наслаивалось другое: отдаленные разрывы — глухие, увесистые, такие, от которых земля вздрагивает не ушами, а всем телом. Очереди. Не автоматные — нет, это пулемет «Максим», я узнаю его при любой экранизации. Короткая, сбивчивая: та-та-та-та-та. И в ответ — чужая, металлическая, более быстрая: дробь MG-34. Трассирующие пули должны были бы подсвечивать окрестности, но я не видел их. Я видел только тьму за закрытыми веками.
Чей-то крик. Очень близко. Крик, который невозможно подделать — в нем нет голоса, есть только чистое, первобытное, животное: «Мама... мама... больно... уби-и-и-ит.…»
Крик срывается на хрип и гаснет, как если бы кто-то наступил на горло поющей птице.
И третий, последний слой — тишина внутри самого звука.
Нет, бред. Так не бывает.
Я понял, что лежу лицом вниз. Что-то теплое и липкое течет по щеке и собирается в лужицу под губой. Язык прикушен до крови. Тело не болит — оно вообще не чувствуется, будто я парализован.
Открой глаза. Просто открой глаза, придурок. Ты в реанимации, тебя накачали анальгетиками, все нормально, сейчас увидят, что ты очнулся, поставят капельницу, позовут врача.
Открой глаза.
Я открыл.
Зрение возвращалось с трудом, картинка была мутной, нерезкой, как у трехдневного котенка. Я видел только размытые пятна серого и черного.
Минута. Две. Глаза привыкали.
Серое — это было небо. Низкое, тяжелое, выцветшее до белесости, такое бывает перед снегом или после долгого пожара. Черное — это силуэты. Обломки стен. Трубы, торчащие вверх, как растопыренные пальцы мертвеца. Остовы зданий с пустыми глазницами окон.
Я лежал не на койке. Я лежал... на людях.
Тело подо мной было мягким и податливым. Я уперся ладонями, пытаясь приподняться, и пальцы провалились во что-то влажное и рыхлое. Я посмотрел вниз.
Лицо. Человеческое лицо, обращенное ко мне. Глаза открыты, смотрят в небо, но ни один мускул не двигается. Рот приоткрыт, во рту — чернота, вместо зубов темные дыры. Нижняя челюсть отдельно, она куда-то съехала вбок. И главное — кожа. Не просто бледная, а восковая, полупрозрачная, с желтоватым отливом, как у покойников в морге, которых уже начали бальзамировать.
Я лежал на груде трупов.
На меня снизу смотрели мертвые глаза человека, который, возможно, умер минуту назад. Или час. Или день — здесь было не понять. Мир пах смертью так густо, что живые казались ошибкой.
Я закричал.
Ничего не вышло. Из горла вырвался скулеж — тонкий, жалобный, совершенно не мужской. Тело не слушалось, руки тряслись, я пытался отползти, но ноги запутались в чем-то — в чьей-то одежде, в чьей-то искореженной руке, еще гибкой, еще не окоченевшей.
— Живой? — голос прозвучал справа, резкий, картавый, со знакомыми интонациями. — Ты живой, мать твою?
Я повернул голову. Сквозь пелену увидел фигуру: человек в грязной гимнастерке, без ремня, лицо в копоти и крови, глаза бешеные, белки красные от недосыпа или отравления. В руках — винтовка. Не наш «мосин» — длинная, непривычная.
И тут мозг, который до этого работал на чистых инстинктах, щелкнул.
Винтовка Mauser 98k. Германская. С откидным прицелом оптики.
Человек в гимнастерке, но без знаков различия — наши гимнастерки так не сидят, у них другой ворот, другие пуговицы. И лицо — скуластое, узкоглазое, с глубокими тенями под скулами. И акцент. И эта манера держать оружие — приклад к плечу, без дрожи.
— Ты чей? — спросил он, не опуская ствола. И вдруг добавил то, от чего мое сердце, только начавшее успокаиваться, грохнуло в ребра с новой силой: — Русский? Немец? Отвечай, пока башку не прострелил! Кто такие?
Не «кто ты». «Кто такие». Во множественном числе.
Я посмотрел вокруг.
Трупы. Несколько десятков трупов. В красноармейской форме. В пятнистых маскхалатах. В телогрейках. Все вперемешку, как будто кто-то собрал их граблями в одну кучу. Некоторые в странных позах — один застыл с откинутой назад головой, руки раскинуты, пальцы скрючены. Другой свернулся калачиком, поджав колени к животу. Третий лежал ничком, и на спине его зияла рваная рана — осколочная.
Рядом со мной валялся ППШ. Настоящий. С диском. С запахом солидола и оружейной смазки. Я знал, как пахнет оружие — в моей коллекции были образцы, но то были мертвые музейные экспонаты, пропитанные временем и химреактивами. Этот пах жизнью.
Нет.
Так не бывает.
Я в реанимации. Мне снятся наркотические сны. Я в коме. Меня подключили к аппарату, и теперь больной воспаленный мозг рисует мне Сталинград. Это логично — я всю жизнь изучал эту войну, конечно, в бреду я увижу именно ее.
— Братан, — выдавил я. — Ты не мог бы убрать ствол? У меня голова раскалывается.
Человек дернулся. Глаза расширились.
— По-русски шпрехаешь? Откуда ты? Из штрафной? Ты кто?
— Я.… — я попытался сесть. Получилось. Ноги слушались хуже, чем хотелось бы, но в целом тело было целым. — Я не знаю, где я. Это часть...
Я замолчал, потому что наконец увидел то, что должно было стать окончательным подтверждением безумия.
Внизу, там, где обрывался склон, лежал город.
Города не бывает такого.
Не может быть.
Я видел разрушенный Донецк после обстрелов. Я видел фото Грозного. Я видел Халеб. Но это было не то.
Потому что город, который лежал передо мной, умирал не от бомбежек — он уже умер. От него остались только скелеты зданий, торчащие из земли, как ребра выпотрошенного кита. Дым поднимался сотнями черных столбов и сливался в одну огромную тучу, закрывающую горизонт. Ветер доносил запах пожарища даже сюда, на высоту.
И река.