Alec Drake – Попаданец. Штрафбат: Меня списали ещё до боя (страница 7)
Он поднял голову.
— Итого — сто шестнадцать. Почти половина батальона.
Никто не ахнул. Никто не заплакал. Сто шестнадцать человек за один бой — норма для штрафбата. Норма, мать её.
— Завтра — похороны, — добавил Погодин. — Послезавтра — новый бой. Вопросы?
— Есть вопрос, — сказал кто-то из первой роты.
Я повернул голову. Говорил невысокий коренастый мужик с лицом, похожим на ком земли — всё в морщинах, складках, в мелких шрамах. Лет ему было за сорок, но выглядел он на все шестьдесят. На рукаве — шесть углов, нашитых поверх чёрного шеврона. Шесть боёв.
Его называли Кротом. Или Железным Кротом. Я слышал это имя ещё вчера, но не придал значения.
— Валяй, Крот, — сказал Кравченко.
— Скажи, товарищ подполковник, — Крот говорил медленно, с расстановкой, будто каждое слово примерял перед тем, как выплюнуть. — Где обещанное прощение? Мы уже шестой бой воюем. Кровью умылись по горло. А когда нас домой отпустят?
Кравченко посмотрел на него. Долго. Пристально.
— А кто тебе обещал, Крот?
— Так приказ же. Наркома обороны. — Крот выплюнул окурок в грязь. — Кто кровью искупит — того амнистия. С правом возвращения в часть.
Кравченко усмехнулся. Криво, одним ртом. Рубец на брови дёрнулся.
— Искупить, говоришь?
— Так точно.
— А чем ты искупать собрался, Крот? Ты — бывший уголовник. Ты — вор. Ты, может, человека зарезал до войны. А теперь хочешь, чтобы тебя за пару боёв простили? — Кравченко шагнул к нему. — Не будет тебе прощения, Крот. Ни тебе, никому.
Тишина стала такой плотной, что можно было резать ножом.
— Как это — не будет? — спросил Крот. Голос его дрогнул впервые.
— А так. — Комбат обвёл рукой поле, ещё хранившее запах пороха. — Посмотри вокруг. Эти люди, — он кивнул на остатки батальона, — они уже не живые. Они — призраки. У них отняли не только свободу. У них отняли будущее. Они могут убить сотню немцев. Могут дойти до Берлина. И всё равно — после войны их расстреляют или отправят в лагеря. Потому что штрафник — это клеймо на всю жизнь. Не смывается оно кровью. Никакой.
Он повернулся и пошёл к штабному блиндажу.
— Искупить... — донеслось уже из темноты. — Кровью, говоришь... Дурни вы, штрафники. Искупить можно только смертью. Да и то — не свою, а чужую. А чужой смертью ничего не искупается. Запомните.
Дверь блиндажа хлопнула.
Крот остался стоять на плацу. Смотрел в землю. Плечи его поникли.
Впервые за всё время я увидел в этом железном человеке что-то человеческое.
Вечером мы сидели в бараке. Я, Васильев, Крот и ещё двое «матерых» — Седой из первой роты и Боцман, бывший моряк с Тихоокеанского флота.
Седой был старше всех — лет под пятьдесят, седой как лунь, с лицом аскета и руками каменщика. За что попал в штрафбат — не говорил. Говорил только, что «за правду». А правда в сорок третьем стоила дорого.
Боцман — молодой, лет двадцати пяти, но уже с тремя боями за плечами. Коренастый, широкий в плечах, с наколкой «Спаси и сохрани» на груди. Говорил басом, курил немецкие сигареты, которые откуда-то доставал.
Крот пил спирт — разбавленный, но крепкий. Пил молча, кружку за кружкой.
— Ты чего, Крот? — спросил Боцман. — Раскис?
— Не лезь, — буркнул Крот.
— А я и не лезу. — Боцман затянулся. — Просто смотрю. Шесть боёв прошёл. Порядочных штрафников — раз, два и обчёлся. А ты — нюни распустил. Из-за чего? Из-за слов комбата? Так он правду сказал. Её, суку, за что ни возьми — везде правда.
Крот поднял голову. Глаза у него были красные — то ли от спирта, то ли от слёз. Хотя в это верилось с трудом.
— Ты не понял, Боцман. — Голос Крота был тихим, почти шёпотом. — Я не про себя. Я про людей. Про этих. — Он кивнул в сторону, где спали новички. — Им же обещали. Им же сказали: убей трёх немцев — и ты свободен. А на деле... — Он раздавил кружку. Керамика хрустнула, спирт потек по пальцам. — На деле их всех убьют. Или здесь, или после. Им некуда возвращаться.
— Никому из нас некуда возвращаться, — сказал Васильев. — Мы — не люди уже. Мы — функция. Расходная.
— Расходная, — эхом отозвался Седой.
Повисла тишина. Только за стеной кто-то тихо плакал — видимо, новенький, не выдержавший первого боя.
Я молчал. Думал.
— А ты что скажешь, лейтенант? — спросил Крот, глядя на меня. — Ты умный, говорят. Как думаешь — можно смыть вину кровью?
Все повернулись ко мне.
В тусклом свете масляной лампы их лица казались масками — старыми, потрескавшимися масками, за которыми ничего не было.
— Нельзя, — сказал я.
— Почему?
— Потому что вина не смывается. Она засыхает. Как кровь на руках. — Я посмотрел на свои ладони. — И чем больше ты убиваешь врагов, тем больше вины на тебе. Не перед государством. Перед собой.
— А перед государством? — спросил Боцман.
— Перед государством — тем более. — Я вздохнул. — Государству не нужны живые штрафники. Государству нужны мёртвые герои. Мёртвый штрафник — это награда для его семьи (посмертно), это подвиг во имя Родины, это пример для других. Живой штрафник — это свидетель. Свидетель того, как власть отправляет своих же людей на убой. А свидетелей государство не любит.
Крот долго смотрел на меня. Потом кивнул — медленно, тяжело, как старый пёс, который наконец понял, что хозяин его не вернётся и не погладит по голове.
— Всё правильно говоришь, лейтенант, — сказал он. — Всё так. А я дурак был. Думал, пройду штрафбат — и домой. К жене, к дочке... — Он отвернулся к стене. — Их теперь нет. И меня нет. Один Егор остался... да Егор в детдоме. И не узнает никогда, что отец его — не вор, не мусор, а солдат. Который... — Он не договорил.
Васильев положил ему руку на плечо.
— Всё, Крот. Будет. Увидишь.
— Не будет, — ответил Крот глухо. — Ничего не будет.
И замолчал.
Ночью я не спал.
Лежал на нарах, смотрел в потолок и думал.
Думал о том, что Крот прав. И комбат прав. И Боцман прав.
Смыть вину кровью нельзя. Это миф. Красивая сказка для дураков, которые идут в штрафбат с надеждой. А надежда в штрафбате — первое, что убивают. Ещё до приказа, ещё до первого боя. Ещё там, на пересылке, когда зачитывают приговор.
«Запомни, Синицын, — сказал я себе. — Ты здесь не для того, чтобы искупить вину. Ты здесь для того, чтобы выполнить задачу. Умереть или остаться живым — дело десятое. Главное — не дать себя сломать».
Я перевернулся на бок.
Соседние нары скрипели. Кто-то храпел. Кто-то бормотал во сне. Где-то за стеной кашлял Погодин — надрывно, по-стариковски, хотя ему было не больше тридцати пяти.
«Завтра — новый день, — подумал я. — Послезавтра — новый бой. А после — снова и снова. И так, пока ты не сдохнешь или не сойдёшь с ума».
Я закрыл глаза.
И в темноте увидел лица.
Тех, кто не вернулся сегодня. Тех, кто ещё вернётся завтра. И тех, кто уже не вернётся никогда.
«Но я-то знаю, — подумал я перед тем, как провалиться в сон. — Я знаю, как кончится война. Я знаю, кто победит. И я знаю, что мне нужно сделать, чтобы выжить.
Вопрос только в цене».
Утром меня разбудил Погодин.