Alec Drake – Попаданец. Штрафбат: Меня списали ещё до боя (страница 1)
Alec Drake
Попаданец. Штрафбат: Меня списали ещё до боя
Глава 1. Подпись комбата
Густой махорочный дым стоял над блиндажом такой стеной, что трёхметровый потолок казался низким и давящим.
Я сидел на лавке у входа, смотрел на свои кирзовые сапоги и слушал, как где-то за стеной капает вода из прогнившей насквозь трубы. Кап... кап... кап... Где-то в груди этот звук отдавался пулемётной очередью.
— Старшина Синицын! — рявкнул адъютант, выглянув из внутренней комнаты.
Я поднялся. Ноги слушались плохо. Не от страха — от долгой дороги в телятнике товарного поезда. Трое суток стоя, плечом к плечу с такими же, как я, как скот в вагоне. Скот хотя бы не знает, куда его везут.
Я знал.
Штрафной батальон. Отдельный, армейский. Без права переписки. Без права свиданий. Без права на второй шанс.
Ступая по скрипучим доскам, я вошёл в «кабинет» командира батальона.
Стол из неструганых досок, накрытый плащ-палаткой. Жестяная лампа из гильзы. Три телефона — чёрный, полевой, зелёный. И человек за столом, который даже не поднял головы, когда я вошёл.
Подполковник Кравченко.
Лицо — будто из дуба вырезали, не иначе. Скулы острые, глаза запавшие, висок пересекает старый рубец — от виска до брови, бровь рассечена пополам, отчего взгляд кажется вечно прищуренным и насмешливым.
— Синицын? — спросил он, не глядя.
— Так точно.
— Иван Синицын? Двадцать четвёртый год рождения?
— Так точно.
— Бывший лейтенант, командир взвода разведки 147-й стрелковой дивизии?
Это был ритуал. Он читал мою биографию, будто приговор. Что, в общем-то, соответствовало действительности.
— Статья 58-10. Антисоветская агитация. Статья 58-11. Участие в контрреволюционной организации. — Он поднял веки. Взгляд серый, колючий. — Трибунал приговорил к десяти годам ИТЛ с поражением в правах и направлением в штрафной батальон на время военного положения. Приговор обжалованию не подлежит.
— Мне уже зачитали, товарищ подполковник.
— Я не для тебя читаю. — Он кивнул на угол блиндажа. — Для них.
Я повернул голову. Там, в полутьме, стояли двое с автоматами ППШ. Конвой. Их лица мне было не разглядеть, но я чувствовал, как они смотрят в спину. С той холодной внимательностью, с которой смотрят на животное, способное в любой момент лягнуть.
— Подойди.
Я сделал два шага к столу.
Кравченко положил передо мной лист бумаги. Штамп «СЕКРЕТНО», подпись командира дивизии, резолюция комбата — «Зачислен. На передовую с первым пополнением». И моя фамилия — Синицын И.А.
— Видишь?
— Вижу.
— Вопрос есть?
— За что меня? — спросил я. Глупо, конечно. Но я должен был спросить. Мне нужна была эта секунда, чтобы в последний раз почувствовать себя человеком, а не вещью.
Подполковник усмехнулся. Криво, одной половиной рта. Рубец на брови дёрнулся.
— За что? — переспросил он. — Сынок, здесь никого не интересует, за что. Тебя спросили, когда ты расстрельную статью подписывал? Трое судей сидели, один ты стоял. А теперь ты стоишь передо мной. И я тебя спрашиваю не за что, а можешь ли ты стрелять.
Я молчал.
— Можешь? — повторил он громче.
— Так точно, — ответил я. — Могу.
— На. — Он сунул мне в руку трёхлинейку, старую, с затёртым прикладом и люфтящим ремнём. — Патронов — пять штук. Один — для врага. Три — для других врагов. Один — для себя. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — Усек?
Я сжал винтовку. Дерево было тёплым. Чужим. В моей родной части у меня был снайперский СВТ-40 — лёгкий, пристрелянный, ласковый, как женщина. Эта же трёхлинейка была страшной, тяжёлой, сбитой в рукопашной не один раз.
— Усек, — сказал я.
— Свободен. Старшина Погодин введёт в курс.
Я повернулся, чтобы уйти.
— Синицын.
Я замер.
— Про штрафников говорят, что они кровью искупают вину. — Кравченко взял со стола циркулярку, дешёвую, из рыжей махорки, прикурил от коптилки. — Врут. Кровью ничего не искупить. Можешь убить сотню фрицев. Можешь поднять знамя над рейхстагом. Через год после войны тебя всё равно расстреляют в подвале Лубянки. Уж больно много ты будешь знать. — Он выпустил дым в потолок. — Запомни это и не строй иллюзий.
Я кивнул. Спасибо, товарищ подполковник, за честность.
Всё это я и без него знал.
Ведь я здесь уже был.
Старшина Погодин ждал меня у выхода. Лицо рябое, нос картошкой, левое ухо срезано осколком под корень. Гимнастёрка старая, застиранная, без знаков различия. Только на рукаве — чёрный шеврон штрафбата. Череп с костями. Шутовской, нестрашный.
Народ в батальоне сделал.
— Пошли, бывший лейтенант, — сказал Погодин. Голос сиплый, прокуренный, но без злобы. — Покажу, где рай земной начинается.
Мы пошли по траншее. Ночь стояла тёмная, безлунная. Где-то далеко, километрах в трёх, ухала артиллерия — наша или их, я не разбирал. Просто небо на горизонте подсвечивалось багровым, как при большом пожаре.
— Сколько вас здесь? — спросил я.
— Кого — нас? — усмехнулся Погодин. — Живых или числящихся?
— Живых.
— Штаб говорит — четыреста двадцать штыков. Реально — двести восемьдесят. Остальные — в медсанбате, в карцере или в земле. — Он сплюнул. — У нас тут не батальон, брат. У нас тут лазарет с отсрочкой на могилу.
— Часто пополнение приходит?
— По-разному. Месяц может ни одного не быть. А потом — эшелон. Человек сто. И за неделю от них — грязь да нашивки. — Он покосился на меня. — Ты, смотрю, спокойный. Не дёргаешься. Обычно новенькие — кого трясёт, кого тошнит кто молча писает в штаны. А ты — как на прогулке.
— Я уже отходил своё, — ответил я. И это была чистая правда.
Штрафбат для меня — не первая линия фронта. И даже не вторая.
Я был здесь однажды. И всё знал наперёд.
Барак оказался старым блиндажом, сложенным из брёвен и забросанным поверху двумя накатами земли. Внутри пихнули три яруса нар из неструганых досок. Пахло потом, немытой портянкой, махоркой, прелой соломой и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным — запахом, который я знал слишком хорошо. Запахом страха.
Он здесь был — не как примесь, а как основа. Как фундамент, на котором держалось всё остальное.
— Лезь на третий ярус, у стены, — буркнул Погодин. — И не высовывайся. Здесь не часть, здесь свои порядки. Там, в углу — Топор. Мент уголовный. За ним — Вяз, политический. Дальше — Рыжий, из артиллеристов. У каждого своя масть. Ты — серая масса. Сиди тихо, ни с кем не говори, не смотри в глаза, не лезь со своим уставом. Понял?
— Понял.
— Спать не советую. — Погодин кивнул на дверь. — Часов в пять, может, накормят баландой. Или поднимут по тревоге. Но скорее — баландой. Тревог у нас тут много, а баланда — раз в сутки. Добро пожаловать в штрафбат, бывший лейтенант.
Я забрался на верхний ярус. Доски прогибались под моим весом, скрипели, как живые. Сосед справа — лицо худое, щетинистое, глаза закрыты — спал с открытым ртом и свистел носом. Сосед слева не спал. Он смотрел на меня — с того самого полусвета, который пробивался из щелей двери в жирной масляной лампе.
— Новенький, — сказал он. Не вопрос — утверждение. Голос тихий, ровный, такой бывает у людей, которым уже всё равно.