Alec Drake – Попаданец. Братва: Я должен был умереть (страница 4)
Ту самую.
Она тянется вдоль объездной — чахлые берёзы, редкие ёлки, кусты. Летом там собирают грибы пенсионеры, зимой катаются на лыжах школьники. Место не страшное. Обычное. Таким и должно быть место, где человека роют в снег, как собаку.
Белый смотрит в темноту. Где-то там, в феврале, через четыре года, четыре пары ног оставят следы. Одна пара будет ступать неуверенно — Смола. Вторая — зло, вдавливая каблуки — Шиш. Третья — широко, тяжело — Баклан.
Четвёртая — его.
"Своими ногами пришёл на свою смерть."
Он затягивается. «Прима» горькая, дешёвая, но голова проясняется. Он сейчас думает не как пацан, который вчера угнал «копейку» и боялся ментов. Он думает, как человек, который пережил смерть.
Вопросов много. Ответов — пока нет.
Как я вернулся? Пуля в затылок — это не кома, не сон. Он чувствовал, как рвутся ткани, как вытекает жизнь. Он был мёртв. На сто процентов. А потом — потолок с трещиной и август 1992-го.
Варианты:
Чудо? Не для девяностых. Чудес не бывает, есть только совпадения и хорошо спланированные акции.
Кто-то вмешался? Голос. Тот самый, что сказал: «У тебя было семь лет. Теперь будет четыре. Не проспи». Чей голос? Бога? Дьявола? Шизофрении?
Сдвиг по фазе? Он попал не в своё прошлое, а в параллельное? Здесь всё то же самое — мать, пацаны, город. Но каждая деталь на месте. Паутинка на люстре. Трещина на унитазе. Значит — его мир. Его время.
Он не знает. И не узнает, наверное, никогда. Но сейчас не до метафизики.
Главное: он помнит всё, что случилось до 96-го. Каждый налёт, каждую стрелку, каждое имя. Где закопаны стволы, где лежат деньги, кто из ментов продажный, а кто — нет.
Этого достаточно, чтобы выиграть.
Но есть вторая правда: всё, что он помнит, — это прошлое. А прошлое имеет свойство меняться, если в него плюнуть. Он уже плюнул сегодня — запретил трогать армян. В его первой жизни 92-го они пошли на «Меридиан», побили барыг, забрали кассеты и двести рублей. Это был первый камешек, который потянул за собой лавину.
Сейчас камешек остался лежать.
Значит, линия пошла другая. Значит, его знание будущего — уже не на сто процентов точное. Крупные события — войны, переделы, смерти — останутся. Но мелочи изменятся.
И кто-то, кто умер в прошлой версии, может выжить в этой.
А кто-то, кто жил — умереть.
Белый сминает окурок, щёлкает вниз. Красная точка летит в темноту, гаснет на асфальте.
— Собакой. Меня закопали собакой. — Слова выходят сухие, без интонации.
Он вспоминает. Не яму — некогда. Ощущения, когда земля посыпалась на лицо. Не лопатами — просто ногами, как снег с ботинок стряхивают. Смола сказал: «Хватит, замёрзнем». Шиш сплюнул. Баклан стоял, смотрел.
Они не зарыли его. Просто закидали снегом, чтобы до весны не нашли.
Собачья смерть.
В его первой жизни было много смертей. Он видел, как режут пацанов в подворотнях. Как топят в ванне должников. Как сбрасывают с девятого этажа свидетелей. Видел трупы — синие, распухшие, с остекленевшими глазами.
Он думал, что привык.
Нет. К своей смерти не привыкаешь.
Белый заходит в комнату, падает на кровать — ту самую, панцирную сетку, которая скрипит при каждом движении. Лежит, смотрит в потолок.
Перед глазами — ёлки.
Не те, под которыми закопали. А те, под которыми в декабре 93-го они закопают двух кавказцев, перекрывших дорогу на рынок. Смола будет стоять с монтировкой. Шиш — смотреть, как земля сыплется на лица. Баклан — курить.
Белый тогда отвернулся. Не мог смотреть. Сказал: «Хватит, они уже мёртвые».
Смола посмотрел на него странно. Не осуждающе — изучающе. Как будто впервые заметил слабину.
Вот она, та минута, когда его начали убивать. Не пулей в затылок — презрением. Когда пахан увидел, что у его правой руки есть совесть.
В девяностых совесть — это приговор.
— В этот раз всё иначе, — шепчет он в подушку. — В этот раз я буду тем, кого боятся. Не тем, кого закапывают.
Уснуть получается только под утро. И снится ему не лес. Не яма. Не выстрел.
Снится ему мать, которая гладит его по голове и говорит: «Ты стал другим, сынок. Ты стал страшным».
А он во сне улыбается и отвечает:
— Значит, я всё делаю правильно.
Просыпается от того, что в дверь долбят кулаками — настойчиво, в четыре приёма: свой-свой-чужой-свой. Смола пришёл.
— Белый! Вставай, дело есть! Кутузов вызывает. Сегодня вечером. Всех своих бери.
Белый садится на кровати. Сердце бьётся ровно — не от страха, от старого, злого предвкушения.
Кутузов. Тот, кто через четыре года скажет «решите вопрос». Тот, кто сейчас — ещё просто авторитет, с которым нужно познакомиться.
— Скажи, что приду, — ровно отвечает Белый.
Дверь хлопает. Смола ускакал вниз — поделиться радостью. Кутузов — это уровень. Это шанс. В прошлый раз их бригада вошла к Кутузову через полгода, когда уже была мокрой по уши.
Сейчас — август 92-го. Они ещё чисты. Ни одного трупа. Ни одной стрелки с пролитой кровью.
У них есть выбор.
У него есть выбор.
Белый подходит к зеркалу в коридоре. Смотрит на своё лицо — молодое, почти детское. Глаза уже не такие, как вчера. В них появилась глубина. Не та, что у поэтов. Та, что у солдат, прошедших войну.
— Значит, так, — говорит он отражению. — Кутузов хочет посмотреть на молодых. Посмотрит.
Он достаёт из тумбочки зажигалку — подарок Смолы на прошлый день рождения, с надписью «Россия». Крутит в пальцах. Потом засовывает в карман джинсов — глубоко, чтобы не выпала.
Там же, в кармане, лежит перочинный нож. Маленький, туповатый — спил имитировать ногти. В прошлой жизни он носил такой в 92-м, стеснялся брать серьёзное оружие.
Сейчас то же самое.
Но теперь он знает, зачем. Нож нужен не для того, чтобы пугать. Нож нужен, чтобы резать, когда другие тянутся за стволами. Вблизи нож страшнее пистолета. У кого быстрее реакция.
А его реакция закалена четырьмя годами войны, тюрьмой и смертью.
Он выходит на лестничную клетку. Смола ждёт внизу, на пролёте между первым и вторым этажом. Сидит на подоконнике, дымит. Увидел Белого, улыбнулся.
— Ты прямо как новый с утра. Глаза горят.
— Горят, — кивает Белый. — Потому что знаю кое-что, чего ты не знаешь.
— И что же?
Белый спускается на две ступени, останавливается напротив. Смотрит сверху вниз на того, кто станет его убийцей.
— Что сегодня мы будем не щенками, которые просятся в стаю. Сегодня мы покажем Кутузову, что будущее — за нами.
Смола хмурится, но улыбка не сходит с лица. Он пока ещё верит. Он пока ещё друг.
— Ну, ты и пафосный, Белый. Прям как кино смотреть.
— Увидишь, — Белый хлопает его по плечу. Тому самому — в которое через четыре года Смола спрячет лицо, чтобы не смотреть, как убивают друга.