Адиом Тимур – Маша, можно! (страница 3)
У меня нет стихов про луковицу. Наверное.
Возрастное
Тогда мне было двадцать. Теперь уже больше, и я всё равно не уверена, какой он был: маленький или блестящий. Коричневый? Чёрный? Я запомнила не цвет, а движение. Таракан был как капля, которая вдруг решила стать живой и потекла по кафелю. У меня внутри щёлкнуло и стало ясно:
Ты чего там? крикнул он из комнаты.
Ничего, сказала я.
Если сказать «таракан», это как признаться, что мне опять страшно из-за ерунды. А у нас в квартире страх это всегда ерунда, если он мой. Таракан вылез всего на сантиметр, остановился, будто проверял воздух. А я стояла с тарелкой: крошки батона, кусочек откусанной колбасы, жирный след от соуса. Если я не моргну, он уйдёт обратно?
Я не моргнула.
Он не ушёл.
И вот это «не ушёл» было как хлопок в мозгу. Как будто кто-то внутри меня провернул ключ в замке. Сначала тихо. Потом лязгом, кровью в ушах и мокрыми ладонями. Я вдруг прям слишком отчётливо почувствовала свои зубы во рту. Сделала шаг назад, ударилась бедром о табурет. Горло моментально изрезалось языком вылетел звук не крик, а вырванный воздух, как если бы меня резко облили водой.
Мой парень подошёл к кухне в носках, в спортивных штанах, с телефоном в руке. Экран светил снизу, подсвечивал подбородок и делал его лицо таким, как в плохих страшилках: человеком, который уже устал от моего существования, хотя вечер только начался.
Маш, ты серьёзно?
Я ткнула дрожащим пальцем в стену. Показала на таракана и мне захотелось отломать этот палец и выбросить вместе с мусором, чтобы больше никогда им ничего не показывать. Таракан, как назло, убёг под шкаф в тень, в место где стал невидимым. И от этого стало хуже. Пока я видела его, страх был хотя бы с формой. А теперь форма пропала, и в голову хлынуло всё сразу: что он сейчас вылезет на меня, на ноги, на шею, под одежду, в волосы; что я буду прыгать по кухне и выглядеть смешно; что я не смогу остановиться. Внутри поднялась волна без имени не «испугалась», не «брезгую». Это было что-то вроде: «сейчас меня нет». Я осознала как руки перестали быть моими и начала говорить быстро, кусками, как будто догоняла мыслями свои же слова:
Он он там он сейчас он
Да заткнись, сказал он спокойно.
Вот это было самое обидное: не крик, а ровное «ты мешаешь». Как когда кто-то отодвигает тебя локтем у раковины, чтобы помыть руки.
Это просто насекомое.
«Просто» его любимое слово, от которого у меня внутри скребёт. У него всё просто: простая жизнь, простой день, простая я, если бы не если бы не то, что во мне иногда что-то встаёт дыбом без повода, и никто не видит, что
Он наклонился, заглянул под шкафчик и хмыкнул.
Его уже нет.
Он есть, сказала я. Я видела.
Он посмотрел на меня так, как будто я утверждаю, что слышу шёпот в батареях. Так смотрят на ребёнка, который принёс взрослым палку и говорит, что это меч.
Тебе двадцать лет уже, а не восемь.
У меня подкосились ноги. Я присела на корточки не потому что «драма», а потому что тело вдруг решило, что стоять опасно. В животе было пусто и тяжело одновременно, как если бы там лежал мокрый песок. Сильно подташнивало от собственной горячей крови.
Он вздохнул, как человек, которому снова чинить чужой характер. Снял с ноги тапочек и стал ждать.
Ой, господи
Хлопок по стене. Второй. Третий с меньшим усилием. Мне казалось, что он бьёт по моему лицу этим тапком. Не потому что больно, а потому что я не могу от этого спрятаться: звук, удар, его уверенность.
Всё, сказал он. Успокоилась?
Слово «успокоилась» у него звучит так, будто это кнопка. Нажал и ты должна стать удобной.
Я не знаю, сказала я. Он мог
Я пыталась объяснить не таракана. Я пыталась объяснить «я уже уезжаю». Но у меня не было языка для этого, кроме «он мог».
Чего ты боишься вечно? Он мог что? Укусить тебя за жопу?
Он усмехнулся. В усмешке было: «я нормальный, а ты нет». И ещё было: «я решаю, что реально, а что нет».
Он подошёл ближе и ткнул меня пальцем в плечо как проверяют, не сломалась ли игрушка. Но в этом жесте сквозила забота, смешанная с раздражением, как будто он пытался меня встряхнуть, чтобы я вернулась в его версию нормальности. Мы вместе уже пару лет он видел меня в такие моменты чаще, чем кто-либо, но каждый раз реагировал так, будто это новинка, которую можно починить шуткой или силой.
Вставай. И посуду домой. Я утром не хочу пить кофе из кружки с пеной.
Он ушёл из кухни полностью, и только тогда у меня получилось вдохнуть. Как будто его спина это разрешение.
Я поднялась не сразу. Мир ещё плыл перед глазами, и я делала вид для себя, что всё уже нормально. Взяла губку и начала мыть тарелку. Слишком старательно, будто это экзамен. Губка пахла винным уксусом. У меня на кухне так пахнет почти всё: полотенце, подоконник, слова в голове.
«Это возрастное», сказала бы мама. Раньше она так и говорила.
В восьмом классе мне впервые потемнело в глазах на линейке. Сентябрь? Май? В памяти всё одинаковое: одинаковые лица, одинаковое солнце, от которого щуришься и чувствуешь себя виноватой за то, что щуришься. Я стояла в третьем ряду в белой блузке, которая кололась под мышками. Одной рукой держала себя за локоть мне казалось, так я меньше качаюсь, как плохо прикрученный стул. И вдруг свет выключили. Сначала по краям. Потом везде. В середине осталось маленькое круглое окно: кусок флага, чужая спина, чья-то коса. Я повторяла себе: не падай. Не падай. Если упадёшь, все посмотрят. Тогда будет хуже, чем умереть не потому что больно, а потому что тебя назовут придумщицей вслух. Я не упала. Я медленно присела, будто завязываю шнурок. Шнурков у меня, кстати, не было это я помню точно. Я делала вид даже перед темнотой.
Перестань придумывать, сказала классная, когда меня привели в кабинет.
До меня кроме её слов отчётливо дошёл запах мела и духов. В кабинете пахло так, как пахнет правота взрослых: сухо, чисто, без вопросов. Я помню, как её звали. Но сейчас это правда не важно. Она еще раз сказала что нужно делать.
Всем плохо. Стоять надо!
И вот тут началось странное: не страшно, не обидно. Началось то, что потом не выветривается. Я перестала быть уверена, что моё «плохо» настоящее. Потому что если взрослый человек говорит «придумываешь», то кто я такая, чтобы спорить со своими ощущениями?
Потом начал болеть живот. Не так, чтобы «ой», а так, что внутри было как спазм, и ты не можешь сказать, где именно. Как будто болит всё, но если ткнуть пальцем ничего. Поэтому я даже не жаловалась родителям. Не могла сказать где болит точно. Точнее, я сделала это только один раз.
Мама сказала:
Это потому что ты не ешь нормально.
Я сказала:
Я ем.
Она сказала:
Ты ешь одно печенье и чай с сахаром, Машенька. А фрукты вообще не ешь.
Она была права. Яблоки лежали на кухне и становились мягкими, как будто тоже сдавались.
В школьном медпункте тётя Галя мерила мне давление и улыбалась так, как улыбаются людям, которых не собираются слушать:
Бледная какая. Влюбилась?
Нет, говорила я.
Она кивала так, будто я уже призналась.
Самое плохое было даже не боль. Самое плохое что я уже не понимала: я чувствую или я изображаю. Вдруг у нормальных людей это называется «просто устала», а у меня спектакль? Я смотрела на девочек в раздевалке: они смеялись, искали резинки, и у них не было этого лица, которое у меня появляется за секунду до того, как меня «выключит». Я научилась делать вид. В том числе вид, что я сама всё придумала. В эту ловушку я, кажется, и попала.
Телефон на столе мигнул. Я вытерла руки о футболку и открыла чат. Там был ты. Ты в другом городе, в другой погоде, в другой занятости. В телефоне ты записан как два символа, которые никому ничего не объясняют. Ты всегда отвечаешь, просто иногда не сразу, потому что у тебя жизнь, а у меня кухня, стихи, парень. Я прочитала твоё сообщение и написала: «у нас тараканы. я орала как идиотка. парень сказал, что я слишком».
И сразу захотела стереть «слишком», потому что это жалко. Но не стёрла.
Ты ответил через несколько минут: «это было страшно?»
Я почему-то разозлилась. Нормальный вопрос иногда звучит как издёвка, когда ты привыкла к другим. Я написала: «Нет. Просто мерзко». Ложь. Мне было страшно. Не таракана себя. Того, как быстро меня уносит. Как будто кто-то щёлкает выключателем, а я уже в темноте и должна делать вид, что так и задумано. Из комнаты донеслось:
Ты домыла посуду?
Я не ответила.
Он появился на пороге кухни через три минуты, прислонился к косяку, как хозяин пространства. У него на лице было выражение человека, который собирается объяснить тебе, кто ты.
Я спросил, сказал он.
Мама идеальная ложь. Мама всегда существует.
С мамой, сказала я.