реклама
Бургер менюБургер меню

Адель Малия – Дикая Охота: Легенда о Всадниках (страница 3)

18

Моё сердце колотится, выпрыгивая из груди. Вся простыня влажная от холодного, липкого пота. Я сажусь на кровати, обхватываю руками колени и пытаюсь унять дрожь, сотрясающую всё тело. В кромешной темноте, на цыпочках, я подхожу к маленькому осколку зеркала, висящему на стене. В его глубине на меня смотрит бледное, испуганное лицо с огромными глазами. Глазами, полными страха. Но не только. В них, в этих бездонных зрачках, отражающих скупой лунный свет, живёт ещё что-то. Что-то твёрдое, скорее семя, брошенное в самую глубь моей души сегодняшней яростью брата. И я не знаю, ужасаться этому или цепляться за это. Но я знаю, что это – моё. И это – правда. И, возможно, это единственное, что у нас осталось.

Если вам понравилась глава и вы ждете продолжения – подписывайтесь на мой телеграм-канал: Адель Малия | автор. А ещё там много информации о других книгах и расписание выхода глав❤️

Глава 2: Прах и пустые гробы

Трек: The Deal – Mitski – Глава 2

Солнце встало нехотя, словно и ему было стыдно освещать мир, осквернённый ночным кошмаром. Его водянистый свет безучастно лизал стены наших домов, не в силах прогнать тяжёлую прохладу, оставшуюся после Всадников, – прохладу, что впитывалась в самые камни фундаментов и в кости спящих, заставляя сжиматься сердце ледяным, негнущимся комом. Воздух, обычно наполненный по утрам плотными ароматами хлеба из пекарни, сладковатым дымком из глинобитных труб и терпким запахом скотины, теперь пах лишь пустотой и страхом, едким, как дым тлеющих углей, смешанным с сыростью утра и чем-то ещё, неуловимым и чуждым, будто сама материя мира была надломлена.

Мы молча двигались по нашему небогатому, но привычному дому, совершая заученные движения, лишённые всякого смысла, кроме одного – заполнить гнетущую тишину, что давила на уши тяжелее любых слов, густея в углах и под потолком. Мать, не поднимая глаз, опухших от слёз или просто от усталости, расставила на столе, исцарапанном годами и горем, глубокие миски с овсяной болтушкой, а отец сидел, сгорбившись и уставившись в столбики пыли, что лениво танцевали в единственном слабом солнечном луче, пробившемся сквозь крошечное и мутное оконце, будто наблюдая за неким таинственным ритуалом. Его пальцы, медленно, с каким-то бессмысленным упрямством, разминали крошащийся, чёрный хлеб, и крошки падали на скатерть, как песок в часах, отсчитывающий наше общее время. Тишина была густой, её можно было резать на куски и чувствовать её безвкусицу на языке. Эту тишину нарушал лишь скрип старой, протоптанной половицы под чьим-то неверным шагом, да жалобное позвякивание глиняной посуды, да прерывистое, слишком громкое дыхание.

Йена за завтраком не было. Он вышел рано, ещё до рассвета, хлопнув тяжёлой дубовой дверью так, что задрожали стены нашего старого жилища и с полки свалился, рассыпаясь в пыль, пучок чабреца, наполнив на мгновение спёртый воздух горьковатым, неуместно живым и напоминающим о лете ароматом.

– Селеста, – голос отца прозвучал хрипло, будто сквозь ржавую, давно нечищеную трубу. Он шершавой ладонью провёл по лицу, тщетно пытаясь стереть и память. – После… нас ждут на площади. Все собираются. Как всегда.

Я лишь кивнула, механически поднося деревянную ложку ко рту. Еда казалась безвкусной, словно мелкий, едкий пепел, она липла к нёбу. В горле стоял комок, и каждый глоток давался с трудом. Всех ждали на площади. Всегда. Это был наш жуткий, отточенный годами ритуал, следовавший за каждой бурей, что приходила неизвестно когда, делая саму её непредсказуемость частью затяжной пытки, ломающей волю.

– Может, в этот раз всё закончится? – тихо, почти шёпотом, проговорила мать, её тонкие, вечно нервные пальцы бесцельно перебирали застиранный край фартука, будто ища на нём ответа. – Может, теперь они уйдут надолго? Насовсем? Может, забудут про нас?

Отец ничего не ответил. Он лишь тяжело поднял на неё взгляд, и в его глазах была отражена вся безнадёжность наших долгих, тёмных лет. Он не верил. Никто из нас уже не верил в «надолго» и «насовсем». Мы научились верить только в «пока».

Дорога к деревенской площади, вымощенная кривыми, утоптанными в грязи тропинками, была вымощена и нашим молчанием. Из домов, словно тени, вызванные не солнцем, а какой-то иной, тёмной силой, выходили люди. Бледные, с подурневшими, осунувшимися лицами, с красными, опухшими от бессонных слёз или просто от безысходности глазами, которые они опускали в землю, словно боясь встретиться взглядом с соседом. Лишь тихий и прерывистый плач, похожий на вой затравленного зверя, доносился из дома на самой окраине, из дома лесника Барна.

Сердце моё упало, ударившись о рёбра холодным комом, и замерло, отказываясь биться. Значит, забрали его. Сильного, молчаливого Барна, от которого всегда пахло хвоей, смолой и свежесрубленным деревом. Он всегда, возвращаясь из чащи, приносил мне горсть лесных ягод, молча протягивая свою огромную, исцарапанную сучьями, шершавую руку, и в его глазах теплилась улыбка. Теперь этих рук не стало. Теперь оттуда, из-за наглухо закрытых ставней, доносился только этот звук.

Площадь, немощёная, пыльная летом и грязная, вязкой осенней грязью, теперь постепенно заполнялась людьми. Они сбивались в тесные и безликие группы, больше похожие на стадо. В центре, на импровизированном, шатком возвышении из старой, рассохшейся бочки, стоял наш староста, Хенрик. Рядом с ним, чуть поодаль, выстроились в ряд трое мужчин в поношенных плащах. Хроники. Они записывали каждое исчезновение, пытаясь найти закономерность там, где её не могло быть. Самый старший из них, седой и сутулый Элиас, вёл свои скорбные записи ещё с первого визита Семёрки, девять долгих лет назад.

Рядом с Хрониками, опершись на массивный, увесистый дубовый посох, стоял глава деревни, старый Тобиас. Его лицо, испещрённое глубокими морщинами, было похоже на карту всех наших бед и потерь. Но если приглядеться, в глубине его старческих, уставших от постоянного напряжения глаз стояла та же знакомая всем до боли усталость, что и у нас. Усталость от вечного ожидания удара, который невозможно предугадать.

Я искала в толпе глазами Йена и нашла его почти сразу, почувствовав его напряжение. Он стоял в стороне ото всех, прислонившись спиной к шершавой стене кузницы. Его взгляд был пристальным и остекленевшим, устремлённым куда-то внутрь себя, в какую-то свою собственную, неведомую мне бездну ярости, боли и отчаяния. Он казался напряжённой, готовой лопнуть в любую секунду струной, что могла рассечь всё вокруг острым, звенящим осколком своей непокорности и своей боли.

Один из Хроников, Лоран, поймал мой взгляд, будто почувствовал его на себе. Слишком молодой для такой мрачной и безнадёжной работы, с умными, не по-деревенски живыми, пытливыми, но теперь потухшими глазами, которые, как мне иногда, краем сознания, казалось, всегда искали меня в толпе. Он быстро отвёл взгляд, опустив его к своему кожаному, потрёпанному блокноту, но я успела заметить на его обычно спокойном, сосредоточенном лице немой вопрос, искреннее участие и что-то ещё, трепетное, неуловимое и тёплое. Его тихая симпатия ко мне была одним из тех немногих, хрупких явлений, что ещё оставались в нашей жизни, запертой меж двух огней – страха и забытья, надежды и отчаяния.

Тишину, наконец, нарушил старший из Хроников, Элиас. Он откашлялся сухо, безжизненно, и звук этот был похож на шелест страниц старой, пыльной книги.

– В эту ночь, – его слова разнеслись над притихшей площадью, заставляя людей вздрогнуть. – Тёмные Всадники посетили нашу деревню. Их визит унёс одного из нас. Барна, сына Гарри, лесника.

Из толпы вырвался сдавленный, душераздирающий стон. Жена Барна, опёрлась на плечо своего сына-подростка, её тело содрогалось от беззвучных рыданий. Плечо её сына было напряжено, а он смотрел прямо перед собой, не видя ничего. Его юное лицо исказила гримаса немого гнева и непрожитой ещё, неосознанной до конца потери, смешанной с ужасом.

Староста Хенрик сделал шаг вперёд, на самый край зыбкой, ненадёжной бочки, едва удерживая равновесие. Он откашлялся, его речь была выучена наизусть, как заклинание, в которое уже давно никто не верил, но которое нужно было произносить.

– Соблюдайте комендантский час, – начал он, и его слова падали в толпу, как камни в болото. – С закатом – по домам. Не выходите без острой, смертельной нужды. Не зажигайте ярких огней, не шумите, не пойте, не кричите. Будьте смирны. Особенно… – он сделал паузу, и в его голосе впервые за всё это утро прозвучала неподдельная тревога, от которой толпа замерла ещё больше, – …особенно мужчинам следует быть настороже. Не проявляйте излишней силы, не демонстрируйте её попусту. Не поддавайтесь гневу. За последние девять лет из одиннадцати забранных девять были мужского пола. Сила, возможно, привлекает их. Или ярость. Или что-то иное, чего мы не понимаем. Мы не знаем. Но будьте осторожны. Ваша жизнь – это всё, что у вас есть. Берегите её.

Он говорил это каждый раз. Слово в слово. И каждый раз это были пустые, беспомощные слова, брошенные в неподвижные воды нашего всеобщего страха. Они ничего не меняли. Никто не мог быть достаточно осторожен против Всадников.

Затем наступила самая тяжёлая, самая циничная и горькая часть нашего проклятого ритуала. Староста снова вздохнул, и его плечи, и без того сгорбленные, опустились ещё ниже, будто на них давила невидимая, но неподъёмная тяжесть всех наших прошлых и будущих потерь, всех пустых гробиков.