А. Крылов – Окуджава, Высоцкий, Галич... : Научный альманах. В двух книгах. Книга 1 (страница 43)
Р. S. В 2006 г. в «Новой библиотеке поэта» в Петербурге вышла подготовленная мной книга Галича.
Все помнят барда Новеллу Матвееву, начавшую петь в шестидесятых, но я уверен, что значительная часть тех, кому нравились её песни, даже и не подозревают, что она писала стихи, которые не пелись и часто были совсем не похожи на её песни.
Когда Максим Горький ещё был писателем, он как-то сказал, что романтики в литературе появляются от серости окружающей жизни.
Новелла Матвеева — один из поэтов, принадлежащих той разновидности романтизма, которая прежде всего — протест против серой действительности, ходила по заоблачным тропам.
Пристальный взор находит в обычном экзотику, а в экзотическом — нечто знакомое каждому, узнаваемое. Вот что Новелла Матвеева пишет в своей первой книжке о самом обыкновенном перце.
И называется это стихотворение «Ода перцу».
Цепочка ассоциаций ведёт под пыльный навес, «где серьгою трясёт продавец», а у входа в лавку висят «связки перца, как связки ключей от запальчивых южных сердец».
Попугай болтает на языке когда-то истреблённого племени, на языке, что весь поместился «как семечко в маленький клюв и может ещё расцвести»… Поэтому попугай привык на мир «сверху смотреть снисходительно, когда назовут дураком».
В рисунке трещин на стене Матвеева видит тициановские полотна. И — наоборот: в наивной трогательной песенке «Девушка из таверны» сквозь декоративное условное название проглядывает такая обычная, молчаливая, жертвенная любовь…
И когда уже и от гвоздя следа не осталось, она всё равно помнит и любит, и гордо говорит: «а что я с этого буду иметь — того тебе не понять». В этой простенькой песенке апология романтизма в его крайнем выражении.
Борьба романтизма с «реализмом» для Матвеевой равна борьбе духовности с прагматизмом. В стихах о Рембрандте, о жизни его то роскошной, то нищенской, находит она точные слова для выражения этих крайностей:
Этой ярчайшей в крайностях света и тени жизни противопоставлена египетская мумия, её серый не меняющийся мир. Мумия для неё философский символ окружающей жалкой жизни, в которой ничего не происходит, той, о которой и говорил когда-то Горький…
Но ведь на то она и мумия, чтобы предлагать потомкам только созерцание «праха в твёрдом виде», вместо вечных творений духа, чтобы по её примеру каждый захотел «в ничтожестве навеки укрепиться». Скатиться к примитивности, обыденности, бездуховности минерального существования — и как удобно тогда жить будет!
Путь духовного подъёма куда сложнее. И Матвеева обращается к реалисту с просьбой:
Бездуховность и безмыслие — мишень её романтической иронии байроновского типа.
Есть у этой иронии и более конкретный адресат, ведь Матвеева писала не в безвоздушном пространстве, и демагогические разговоры о доступности и понятности искусства велись официальными лицами на страницах газет и журналов.
Пусть зовут к «простоте», разумея её как синоним примитива, пусть демагогически требуют «общепонятности и доступности» (сами там где-то решая, что кому доступно и нужно, а что не доступно и не нужно). Истинное искусство не рассчитано на кретинов. Оно требует напряжения, освоения, соучастия, и в этом освоении и соучастии и есть обогащение духа.
Для Матвеевой органичен один из сложнейших жанров европейской поэзии — сонет (не форма, а именно — жанр!). Сложность сонета — не изыск, это скорее отражение многогранности и прежде всего диалектичности философско-поэтической мысли.
Так пишет Матвеева в своём сонете о сути сонета.
Таков её вклад в традиционную в русской поэзии тему. Пушкинское «Суровый Дант не презирал сонета» — тоже разработка этой темы… И афористичность иных сонетных формул есть одно из главных достоинств этого жанра.
Так пишет она в другом сонете, под названием «Штамп».
Живописная экзотичность Матвеевой противостоит обязательной теории конца сороковых годов: «пиши только о том, что видел, остальное советскому читателю не нужно» (читателя, разумеется, не спрашивали — опросы в СССР вообще не проводились!).
Интерес к экзотике мог пробудить у читателей несанкционированное государственно-опасное любопытство: вдруг ещё потянет их за пределы «одной шестой», или не дай бог в историю, не регламентированную советским учебником!..
В поэзии Матвеевой очень сильна тоска по дальним странам, очень остро выражена потребность вырваться за пределы повседневности. И она обращается к Киплингу, к поэту, который с экзотикой на ты, возможно, даже не осознавая, что для него, выросшего в Индии, экзотика — это самая что ни на есть повседневность. Вот как характеризует она Киплинга:
Матвееву душит обыденность, она раздвигает мир воображением.
В одной из самых характерных своих песен, в «Караване», чтобы выйти из непонимания, из людской неконтактности, из мирка, наполненного «здравым смыслом», она опять выбирает сугубо романтический путь:
Одна из лучших книг Матвеевой — «Река» — представляет собой некий поток образов-ассоциаций, впечатлений, которые чем дальше уводят нас от первотолчка, от первообраза, тем больше эмоционального и живописного богатства они в себе несут.
Эта вот зависимость яркости произведения от степени отдалённости окончательного текста от первоначального «материала» и есть один из главных законов романтизма вообще. Когда незначительный повод рождает «Я помню чудное мгновенье», мы вправе говорить о романтическом типе личности поэта и можем сознательно игнорировать сугубо классицистическую и никак не романтическую стилистику и лексику этих пушкинских стихов.
Вот строки из стихотворения Матвеевой «Душистый горошек». Сколько тут самых неожиданных, самых, казалось бы, из ничего расцветших образов!