18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 87)

18

Он водил и водил жадной, трясущейся от невыразимого счастья рукою, восторженно извергая ясные лишь ему самому слова, звуки.

Мать и братья суетились вокруг, баба Катя опрыскивала заговорной водой с уголька.

Разбудили, словно ограбили.

Он поглядел на родных осмысленно, с озлоблением: волшебное видение пропало. Явится ли оно ещё когда-нибудь?

Как объяснить этим славным, любящим его людям, что будить не следовало и что он только что был самым счастливым на земле человеком? Да и надо ли объяснять? Не поймут, не поверят. Угольку верят, заговорам верят и снам, которые попроще. Сны ребяческие просты. Откуда малому знать, что есть земля необъятная? Тут город-то, Тобольск-то объять во сне немыслимо. Сибирь же обнять... Он так и подумал: обнять! И раскинул руки и вновь счастливо улыбнулся. Потом упал и прямо на полу крепко уснул. Мать перенесла его на нижний голбец.

«Спи, кровинушка, не пужайся! Я с тобою и бог с тобою», – благословила своё беспокойствие дитя.

И вот сбылись те давние сны. Ну не совсем так, как снилось. Пока лишь Сибирь исходил, и вот уж второй раз едет через Россию. И то многоцветье, та, в детстве услышанная многозвучность – теперь уж не сон.

А встреча с Соной – явь или сон?..

Нет её, давным-давно нет Соны. Что ж приходит она наяву, что ж бередит душу? И тотчас слагаются вирши... Ремез не записывает их, нескладные, но обжигающие душу. Они, выражающие его смятение, сами смятенны и бурливы. Но выговорятся, протекут, пролетят – и легче, и спокойней.

Была Сона, былаааа!

Встретил её, когда ходил по стопам отцовским. Только в отличие от Ульяна Моисеевича оказался не столь удачливым прибыльщиком. И помимо ясашных дел справлял иные: обмерял, обсчитывал слободы и остроги, составлял чертежи и сметы, вёл перепись жителей разных мест – Мангазеи, Тары, Верхотурья, Тагила, Ирбита, Туринска, Невьянска...

«На истоплех был при смерти, голодал, был ранен я, сын боярский, на жалованьи семь рублей в год. Ездил и плавал на ировые[13] плёсы, учинял винные, хлебные, рухлядинные прибыли... Сам нищ, сир...» – напишет однажды государю. Напишет и челобитную не отправит. Ему, почитаемому в Сибири зодчему, изографу и гишторику, признаться в скудности?..

И теперь, в Москве будучи, не посетовал, хотя с государем с глазу на лаз о кладах сибирских беседовал. Язык не повернулся. А тот не спросил. И спросил бы, так вряд ли Ремез признался, что бедствует нередко.

Много ль ему надо? Хлеб-соль есть, на медовуху, на кисти и краску царского жалованья почти хватает... Это главная справа.

Отец нищим помер. На погребение казна в счёт оклада выдала целковый. Могилу соседи выкопали... На свои же и помянули в складчину.

«Полно, о чём я?..».

Жить, жить!

...На отцовских дорогах встретил её, когда очерчивал берег иртышский.

Купалась. Увидев челн, неслышно приткнувшийся к мыску, испугано ойкнула и ринулась в камыши. Оделась стремительно, путаясь в поясах и застёжках, присела и затаилась. Ремез улыбался, ждал. Всё равно выйдет...

Его отчего-то встряхивало, лицо горело, не замечал, что из ладони, оцарапанной ивовым суком, текла кровь.

Теперь, повидав мир, многое познав, жалел, что не смог нарисовать её обнажённой или в платье зелёном, в зелёных шальварах и в мягких розовых чувяках. Нежную смуглую шейку охватывало коралловое ожерелье, спадавшее на маленькую грудь...

Тогда бормотал страстные глупые какие-то слова, тянулся к ней, как солнцепоклонник тянется к светилу. Он и не сознавал себя, почти бредил, и медленно-медленно приближался к девушке, скорчившейся от ужаса. Раскосые чёрные глаза, овальное личико, из-под тюбетейки много-много косичек – калмычка либо татарка.

– Не страшись, девонька! Худа не сделаю! – не доходя двух-трёх шагов стал на колени и попросил её встать, распрямиться.

Выпрямилась, как молодая, согнутая его руками берёзка и убежала. Он потрясённо замер.

Над головою стрепет кружил, вокруг носились ласточки. И тихо, мудро внушала река: «Казак, козаче! Всё на свете проходит. Я теку через степи и через время. Мне жаль расставаться с только что виданной красою, с тобой жаль расставаться, но надо дальше течь, дальше...».

Ремез поднялся с хриплым стоном и зарыдал. Ему казалось, что эту степную лань он уж никогда больше не увидит. И эта потеря невосполнима.

И вдруг камыши зашелестели, и к разгорячённым вспухшим вискам его прикоснулись маленькие прохладные ладошки. Может, почудилось?.. Снова почудилось?..

Надо остудить это разгорячённое воображение! Надо нырнуть в реку, проплыть... сколько? Нет, право же, он сходит с ума. И спина закостенела, и онемели руки. А эти ладони, эти нежные крохотные ладони... Две птахи – боязно их спугнуть... Такой прекрасный дивный сон! Ремез зажмурился и стал отсчитывать удары своего сумасшедшего сердца. Несчастный больной человек! Несчастное больное сердце! Настолько измучил себя работой, настолько одичал, месяцами рыская по степи, что когда-то где-то виданные руки вдруг очутились на висках, готовых лопнуть от притока крови. Бешено колотится сердце! Руки, руки! Снимите с меня эту боль! Разбудите меня! Мамушкааа!

И тогда ладони отпали, и шею обвили руки, тонкие, тёплые, скрытые шелестящей скользкой тканью.

– Ты?! Ты?! – целуя розовато-смуглые ладошки, теперь коснувшиеся его губ, бормотал Ремез. – Правда ли? Токо не уходи! Не бросай меня! Не бросишь, а?

Он обернулся, руки вспорхнули, и точно – не явь и не сон, а чудное видение с косичками, отскочило, маня его крохотным пальчиком. Он неуверенно приблизился – девушка снова отскочила, всё так же маня. И он прошёл с ней до камышей, раздавив утиные яйца на гнезде, прошагал дальше, за камыши, уже твёрже, к осокорю, под которым розовел и сине дымился костёр. Перед костром запнулся о толстый корень, упал, встал и снова двинулся, как телок на поводу.

Помани она его в костёр – шагнул бы и не почуял ожогов. Сердце жгло сильнее, но прежняя острая боль сменилась иной, тоже горячей и сладостной.

Сели.

Между ними был разостлан дастархан. И третьим участником молчаливой трапезы был костёр, чуть-чуть болтливый, чуть-чуть насмешливый, но всё понимающий и посылающий в небо благословенные искры.

...Много дней провели неразлучно. Сона прибегала с утра, приносила лепёшки, сыр, баранину или конину. От угощений её Ремез не отказывался, уписывая за обе щёки. Одно худо было – пропали сапоги.

- Шайтан унёс, – тараща раскосые с лукавинкой глаза, таинственно шептала Сона.

– Экий проказник! – грозился Ремез. – Вот я ему...

Сапоги, видно, сама спрятала: боится, чтоб не убежал. Чудная! Да меня палкой гони – не уйду!

Всё было ладно, но однажды чуть на змею не наступил. И пока Соны не было, надрал лыка и сплёл себе лапти. На онучи разодрал рубаху.

Она смеялась, хохотала, глядя на нелепую по её понятиям обувь, того не зная, что ноге в лаптях ловко. Хоть и неказисты они, да всё не босиком.

Сплавал по Ишиму, по небольшим его притокам, дальше границ, обозначенных воеводой; обошёл озёра, в которых кишмя кишела рыба, горланили журавли, лебеди, в камышах гнездились утки. Только на двух живности не было. Стало быть, не без причины. И птица, и рыба выбирать умеют. Здесь не прижились: в одном из озёр вода солона, в другом – горяча. Наверно, питают его подземные тёплые ключи. О том проведал случайно.

Как всегда, до зари поднявшись, словно журавль по болоту, вышагивал по степи. Равнодушному глазу здесь всё одинаково. Что глядеть: травянистая ровень в синих жилах рек, такие же синие пятна озёр. Тоска! И стрепет, который на севере не живёт, в диковинку, и ленивые черепахи и суслики. Станут столбиком на задние лапки, посвистывают. Изредка встретится конский табун или овечье стадо. Пастухи, видя русского, поначалу угрюмятся, потом зовут к костру, угощают айраном и бешбармаком. Нет, не бедно, совсем не бедно живёт народ. Воздух здесь сладкий, пища здоровая. И рыба к столу, и мясо, и хлеба вдоволь. И всё же глаза пастухов иной раз вспыхивают тревогой. А поглядеть – всё спокойно вокруг. И Русь покой этот охраняет. За то калмыки и ясак государю платят. Может, и сверх того чуть-чуть. Степняки не обеднеют.

– Чьи стада? – любопытствует Ремез.

– Тайши Балакая. И дальше его стада, и ещё дальше...

– Да что он, семь ртов имеет?

Пастухи невесело смеются: чудной русич, не понимает.

– Богатому сколь не дай, всё мало. У вас разве иначе?

– У нас? – Ремез наморщил лоб, стал прикидывать. – У нас по-другому.

– О, – с затаённой усмешкой кивают пастухи. – Выходит, бог вас отметил. Потому и глаза широкие.

Поняли, что соврал. А помалкивают. Лишь недоверчиво кивают. Другой бы обиделся – Ремез необидчив. И некогда обижаться. Ему ещё столько вёрст проплыть и проехать. Спешить надо, пока лето.

- Пешком ходишь... не джигит, что ли? Возьми коня, – предлагают пастухи, и внимательно смотрят, как он седлает каурого с белой чёлкой жеребца. Оседлал, не коснувшись стремени, пал в седло. Довольны:

– Джигит!

Конь норовистый, его руке послушен. Дал круг, другой, и, помахав новым знакомцам, устремился к дальним рубежам.

Снова степь, степь. Она разная, степь, и важно ничего не упустить, записать, нарисовать.

Лишь к вечеру вспомнил – два дня Сону не видел. Может, уж дальше её племя откочевало? Но стада-то отцовские...

Конь заржал, ему отозвался другой, который пасся у кривого озера. В озере кто-то плескался, фыркал. На берегу лежало зелёное платье, шальвары и знакомые розовые чувяки.