18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 89)

18

– Прячься в бане, Фимушка! – крикнул с улицы. – Запрись!

Ефимья услышала, юркнула в баню и накинула крюк раньше, чем братья одумались.

– Отвори! – Митрофан изо всех сил рвал кондовую дверь. Крюк вздрагивал, но не разгибался. – Спалю, блу-удняяя!

– Не ломись, тятенька! Не то сама себя спалю! – Ефимья зажгла бересту, кинула в кучу щепы, и та сразу взялась огнём. Щас дровец добавлю и прости-прощай, Сёмушка!

Митрофан остыл и, учуяв дымок, отступил: Залей огонь, мокрохвостка!

Ефимья, младшая в семье, нравом кроткая, в мать, но давно ли тесть Митрофана, уйдя в скит, сгорел там с двумястами единоверцев?

Дым предбанника сделался плотнее. Тут и Митрофаниха выскочила из избы и непочтительно оттолкнула от дверей мужа.

– Не сироти меня, дочушка! Сгоришь, и я себя сожгу!

– И горите вы: бес с вами! – махнул рукой Митрофан, прогоняя прочь сыновей. Те, робея перед отцом, всё же осмелились заступиться за мать и за сестру.

– Пощади их, тятенька! Не бери грех на душу...

– Грех-то её... подлегла до свадьбы. На весь Тобольск ославила!

– А ты блажи помене, отец... Покамест кроме нас да Семёна никто не ведает. Окрутим их и – делу конец.

– В добрый дом хотел отдать. За Илюху Урюпина, тот всё же сын купеческий... – начал сдаваться Митрофан, но как не верти, Ефимья теперь не девка, кто порченную возьмёт?

– Лутче сгорю, чем за того кривоногого! – пригрозила Ефимья.

Гореть, однако, не стала, залила огонь водой из бочки, стоявшей в предбаннике. Не залей – запылает всё подворье, к соседям в одночасье огонь перекинется. Воевода за то не помилует: пожары в Тобольске часты.

Ремез между тем побежал за Никитой и отца, из степи от Аблаятайши вернувшегося, с собой позвал. Ульян и саблю не снял с пояса: узнав о беде сына, для порядка огрел его пару раз плетью, хитро ухмыльнулся и велел принарядиться:

– Сватать пойдём.

При саблях и пистолях тронулись к Митрофану.

Увидев сватов, Митрофан прохрипел угрюмо:

– Проходите, гостеньки, в избу.

Сыновья, глухо ворча, но не смея связываться с казаками, прибрали в ограде, закопали порубленных псов. В горнице между тем рядились.

– Приданого не дам, – злобно упёрся хозяин.

– Без приданого как же? – пожимал широченными плечами Ульян, поигрывая темляком сабли. – Без приданого девок, – он особенно подчёркнул это слово, словно горло пересохло, – не выдают. Да и в дом не берут. Аль ты оскудел?

Митрофан намёк уловил, стал уступчивей: «Ославят ишо поселенцы. Глазом не моргнут. И не выгонишь. Товар-то подпорченный...»

Сговорились. Митрофан позолотил ручку отца Иоанна, протопопа Крестовоздвиженского. Обвенчали молодых скоро и тихо. Свадьбу справили скромно, роднёй. Исподницу невесты не выносили. Но в родительском доме бывать не велели. И братья Митрофановы, не простив нанесённой обиды, с Ремезами не здоровались. Зато тёща гостила каждый день. На смертном одре благословила первенца Леонтия и с умиротворённой улыбкой отошла.

Припали у озера. Светлое, без голубизны почему-то. В камышах у закраины утки жируют. Издалека их кряк слышен. На дальнем берегу берёзы, но там злое весеннее комарьё. И – развели костёр на ветру. Обдувало, и дымок костра отгонял гнус. Ремез омуток приглядел, наловил на ушицу. Любил чебаков, гальянов любил – озеро было проточно, – но всё ж вспоминал муксуна, нельму иртышских, тугунка сосьвинского, а пуще всего – золотых сибирских карасей по десяти и более фунтов. И вкус у них ни с какой другой рыбой несравнимый, и мясо сладким жирком сочится. Одного, может, съешь, другого уже не осилить. А может, так мнится. Дома-то издали всё милей кажется. И эта ушица горяча, запашиста, главное – ко времени. Ишь как Алёна с Никитой за обе щеки уписывают! Смотреть любо!

Похлебали, лошадей покормили. И – снова в дорогу, в град славный, в Тоболесск!

Рисовал дорогою, думал. Легко думается в дороге, не хочешь думать, а думается. Ляжешь навзничь... чуть-чуть тряско. Но над тобою небо, тихое-тихое. Одно солнце в нём плавает. Вольно солнышку в синеве плавать, лить золото, взор людской радовать. Кому-то небо скучным кажется – Ремезу радостно и он, быть может, счастливей воркующих непрерывно брата с Алёной. «Чему радоваться? – порой спросит себя. И сам же ответит: – Да так, жизни».

И впрямь: разве этого мало?

Смотрит в небо – Тобольск вспоминается. Чистые улочки гористые, пригорки, горбатые мостки через многочисленные ручьи и речки, тайга за городом, степное приволье на другом берегу. Сибирь, Русь...

«Я там смеялся и плакал. Кто я? Что я? Отчего земля моя мне всех роднее? Здесь тоже свои люди, русские. Одно солнышко нам светит, а всё ж другие они... Где-то звон, звяк... Названивают дальние колокола, звякают колокольцы и ботала. По степи коровы бродят, чтобы хозяин по зову знал – где они. Одни спокойны, ущипнут визиль и жуют, и вслушиваются, как зелёный земной сок, смешавшись с другим, невидимым, грузно стекается к вымени, чтобы струиться в подойник белым парным молоком. Другие – норовисты и скупы, бодаются, опрокидывают подойник...

Такой Чернуха была, шустрая, маленькая, но необычайно молочная коровёнка. Ух сколько крови она испортила Ремезу! На поскотину выгонишь – попробуй в ограду загони! Подойдёт, сытая, игривая, к воротам, да как чесанёт в сторону, в степь, словно шершень её под хвост ударил. И глуби водные для неё – не глуби, и тайга – не тайга. «Хоть бы волки тебя слопали аль медведь заломал!» – молил Ремез, устав за нею гоняться.

Везло Чернухе: волки не тронули, медведь не углядел. Жила до самой глубокой старости. Чёрт-те сколько жила! Из-за неё маленький Ремез и молоко разлюбил. А то бывало: мать с подойником из пригона – он припадёт к рожку и зузит, и зузит, пока брюхо не округлится церковного маковкой...

– Лопнешь, Сёмушка! – хохочет мать, белозубая, баская. Руки её ласковые молоком пахнут. Ах, как они пахли, мамины руки!..

– Не, не лопну. Ей-бо! – возражает Ремез, и получает упредительный шлепок по затылку.

– Не поминай Бога всуе!

Он и не больно-то вспоминал. Но пришлось к слову, побожился. А у староверов божиться неможно.

– Почто?

Вот этого Ремезу никто не мог объяснить. И отчего распри с никонианцами – тоже неясно. Не всё ли едино – щепотью молиться аль фигушкой?

«Кому молиться-то?» – кощунственно, весело вопрошает Ремез. Для него легче осот в поле драть. Хотя тоже нудно: колется вредная трава и затылок печёт. Лучше бы в речке окунуться и плыть, и плыть, барахтаться в мутных и коварных воронках, вырваться из одной, из другой и, доверившись Землерою – так казахи Иртыш зовут, так и Сона его звала, – подчиниться течению. Где-нибудь выбросит на песок.

Скоро! Скоро уж!

Глаз по-прежнему вбирает всё, что встречается на пути, рука мечется белкой, на белом поле бумаги – следы.

Но вот замерла рука, напряглось ухо... Опять звон, и тоже знакомый. Где-то слыховал: может, в Тобольске, а может, в Москве. Скорбный звон!

За крутым поворотом, в низинке, толпа скованных цепями каторжан, словно не могут они жить без одного. И чтоб не заблудились слева и справа, спереди и сзади – верховые казаки.

Гонят людей, как стадо. Откуда их гонят?..

– Да из Москвы, брат, из самой белокаменной.

– Я вологоцкой, – будто и не в кандалах, весело улыбается рябой парень. Видно, судьба ему – не мачеха.

– А куда?

– Проезжай-ко, слышь, проезжай! – орёт казак дюжий, кругломордый. Глаза – щёлки, но и в щёлках злобы, как в пасти цепного пса. А то ненароком и тебя пристегнём.

– Нишкни ты, росомаха! – взорвался Никита, одной рукой прижимая к себе напуганную Алёну, другой указывая на старшего брата, у которого судорогой гневной свело лицо. – Он ведь государем в Тобольск посланный. Я – брат его, знай! – И – нагайкой по сытой морде.

– Так его, – похвалил рябой вологжанин. – А коли в Тобольск, то встретимся, ежели будем живы...

- Встретимся, как же, – наконец одолел гнев Ремез и притянул за ворот охранника. – Понял ты, голубь сизокрылый? Мы с им должны встренуться... Ежели нам что помешает, то с тобой. У нас там шибко не рассусоливают.

Конвойному это известно: в Тобольске бывал. Крутой там народец, перед чинами не робеет и слова не бросает. А этот не из простых, сын боярский.

– Да я чо, я при сём, при этом, – заблеял конвойный. – Я эть человек подневольный. Велят – служу.

– Вот и служи праведно! Судьбою обиженных не обижай, – отпихнув перетрусившего казака, Ремез кинул в толпу каторжан хлеб и мясо. На выручку мордатому и, похоже, старшему в конвое казаку бросились остальные.

– Не лезьте, – остановил он. – Тут люди государевы.

Казаки, давясь бранными словами, отступили, сунув в ножны и без того не скучавшие в дороге сабли.

– А жалко, – смеялся Никита и наконец, одолев страх, улыбнулась Алёна. – А то бы я потешился с вами... Сабля ржавеет.

Ремезы обогнали несчастных, пожелав им благополучно добраться. Те жевали подобранную милостыню, низко кланялись:

– Спаси вас Христос, братцы! Вы первые, кто за людей нас признал. Спаси Христос!

Кони взлетели на угор, пропали из вида кандальники, но долго ещё отдавалась в ушах горькая песня вологжанина:

Ах талан ли мой, талан таков, Или участь моя горькая, Иль звезда моя злосчастная? Высоко звезда всходила,