Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 24)
«Не думал, не гадал – сразу на войну попал», – вышагивая вокруг аманатской, подшучивал над собой Васька. Стоять на часах не так уж трудно. Напрасно казаки жалуются на тяготы своей службы. Чо тут хитрого-то? Ходи да ходи. Надоело – постой аль присядь, посчитай звёзды.
Он и ходил, и сидел, и звёзды считал, заглядывал в щёлку, как ведут себя аманаты. Те больше молчали. Лишь изредка князь что-то говорил сородичам. Они молча кивали.
– Эй, малый! – тихонько окликнул его князёк, и Васька удивлённо ахнул, споткнулся. «Во!» – обрадовался он. – По-нашему разумеет».
– Нашему худо... Принеси ему чаю горячего, – довольно чисто проговорил князёк.
– Дак ты по-русски знаешь?
– Маленько знаю, – кивнул тунгус, зажав в тонких смуглых губах сдержанную коротенькую ухмылку.
– Дак поучи меня языку своему! Я те и чаю, и варева принесу.
– Неси.
Васька тотчас слетал в избушку, в которой жили с отцом, отмахнул ножом копчёного мяса, завернул в тряпицу полкаравая не слишком пропечённого хлеба, подумав, нагрёб в туес красной, как рубин, клюквы, потом налил в котелок чая.
– От дверей подале отойдите, – прежде чем подать всё это пленникам, потребовал он. Мало ли: приоткрой им – выскользнут, втроём навалятся, придушат и утекут.
– Не бойся, – мрачно усмехнулся князёк. – Мы тебя не тронем. Да и куда пойдёшь? Везде ваши пули настигнут.
– Это верно, – самодовольно подтвердил Васька. – Надо – и под землёй сыщем, ежели удрать надумаете. Однако отойди в тот угол... А то унесу всё обратно.
Просунув пищу, захлопнул поспешно дверь и накинул засов. Сердчишко билось, как у напуганного зайца. Не верил тунгусам. И отцовского глаза боялся. Иван строго-настрого запретил открывать аманатскую.
Дав аманатам насытиться, унёс посуду и, выждав время, стукнул в дверь.
– Эй, когда языку учить станешь? – весело глядя на шевелящиеся у загородей и рвов маленькие чёрные фигурки казаков, прокричал в притвор Васька.
Аманаты ведут себя тише воды, ниже травы. Им ли связываться с русскими? Чо они против нас выставить могут? Ножи да стрелы? У нас пищали, пистоли, сабли. И стены вон как укреплены.
– Эх, славно в лесу! Туда бы щас! За зайцами погоняться, попетлять по лисьему следу. Да пост доверен. Дак хоть не буду терять зря время. Бежит оно, время-то. Надо спешить. А то и не заметишь, как состаришься.
– Слышь, как тебя? Ты не дремлешь? – опять толкнулся в дверь Васька.
– Думаю, – глухо отозвался изнутри князёк. – Да не знаю, как начать. Надо видеть то, о чём говоришь. Я по-своему называть буду, ты по-своему.
И долгие дни, а порой и ночи они переговаривались с князьком через дверь. Васька радостно взвизгивал, когда, натужно изворачивая язык, скрежеща незнакомыми резкими звуками, вдруг произносил, а главное, не просто повторял, а понимал уже целые фразы.
– Речь ваша какая-то нескладная... а понять можно, – говорил это уже по-тунгусски. Про себя думал: «Народов-то сколь на земле!! А я вот возьму да все их языки выучу. Тогда уж нигде не пропаду».
Изредка наведывался отец. Заслышав шаги его, Васька вскакивал и делал круги подле дома. Будто не узнавая отца, строго спрашивал:
– Сюда нет ходу! Ни с места! Замри! – и наводил на Ивана пищаль, которая на всякий случай была заряжена.
«Парнишко-то у меня бойкой!» – тихо улыбался Иван в чёрную, без единой кудринки бороду. Чуть потоптавшись, спросил:
– Как они?
- Дрыхнут, – беспечно отмахнулся Васька, потирая плечо, отдавленное оружием. Не любил он пищаль: пока насытишь её, пока на рогульку поставишь... тут в тебя десять аль двадцать раз из лука выстрелят. Зато ежели бабахнешь из неё – в прах разнесёт. Тем и устрашает.
– Такие лежебоки, – приврал отцу Васька.
– Пущай дрыхнут. Пока выкуп за их не дадут. Ишь до чего дошли: ясак не платят.
Иван медленно, широко шагая, убрёл, чтоб выверить все посты.
Смеркалось. Заснеженную вершину лиственницы обнюхивал ветер. Она роняла снег, тихонько постанывала, бросая на крышу лиловые неспокойные тени. Из трубы вился тихий дымок – затопили печь, узнав, что один из заложников – пожилой, хвор. Дымок поднимался по невидимой ниточке, исчезал в тускло-сером, с севера серебрящемся небе. Из окошка падал на снег золотистый нежный отблеск. Пленникам разрешили зажечь лучину. Васька представлял, как они сидели на корточках подле печки, протягивая к огню чёрные жилистые руки. Твёрдые ногти поблёскивали, словно маленькие монеты. И что-то беззащитное, очень понятное Ваське было и в позах их, и в их отрешённо унылых лицах. Только князёк, учивший Ваську своему языку, был холодно неприступен. А тот хворый исходил мелкой дрожью, чакал зубами и что-то невнятно шептал.
«Ах, тятька, тятька! Ну на што ему эти аманаты дались? Исчахнут тут только», – вздыхал сочувственно Васька.
А потом вдруг, на звёзды заглядевшись, вспоминал почему-то Стешку, тётку свою. О других женщинах не помышлял. А эта постоянно тревожила память. Но сладок орешек, да растёт высоко не дотянешься...
– Вазил, – глухо позвал Ямгир, князёк, с которым Васька почти сдружился. – Хворого выведи... по нужде, – не сразу смея выговорить непривычное, имеющее приниженный смысл слово, сказал он, слыша, что Пешня удалился, поминая всех святых и грешных, а заодно и Ваську, с которым нынче поматериться не пришлось.
- Приспичило вам, – проворчал Васька, обычно выводивший пленников днём, когда поблизости были взрослые казаки и какие-либо неожиданности со стороны аманатов исключались. Но постоянные разговоры сблизили князька и Ваську. И, сняв засов, он выпустил тунгуса на волю, забыв накинуть засов снова. Что-то бормоча и покачиваясь, больной не спешил обратно. Звенели бубенчики на шапке – Васька знал от Ямгира, что это ихний шаман, – звенело и искрилось небо, зацветающее, как весенний багульник.
Шаман, дыша во всю изношенную, хрипящую грудь, восторженно любовался начинающимся северным сиянием. Только что унылое, лишь кое-где подсвеченное небо вдруг ожило, заиграло, запело. И с этой бессмертной песней природы чудесно перекликались шаманские бубенчики. Старик тянул к небу худые руки, что-то шептал. Сияние разгуливалось, из приоткрытой двери, словно чудовищный зверь, разинула красный зев печка. У порожка, сидя на корточках, любовались игрою красок небесных пленники. Гибкие, необычных расцветок змеи сшибались друг с другом, искрили, меняли окраску, точно хамелеоны, расползались по-тихому, то светло-лимонному, то багряному, то полуденно-синему горизонту, снова сталкивались, наскакивая со всех сторон, сплетались в немыслимо прекрасном боренье.
Молчал ошеломлённый хмурый лес. Спали усталые казаки. Лишь Пешня да сторожевые, глядя на небо, перекликались.
Князёк выскочил из избы, что-то гортанно крикнул, и Ваську уронили, втоптали в снег, потом перебросили через частокол, взобравшись наверх по забытой кем-то лестнице.
«Пропал! – давясь рукавицей, которой ему заткнули рот, обречённо думал Васька, более всего страшась отцовского наказания. – Ну, Ямгир, я тебе это припомню!..».
Неподалёку от острога их ждали на оленях тунгусы. Кинувшись в нарту, Ямгир приказал уложить на неё Ваську. Через минуту олени мчали их в тайгу.
«Пороть! Всех пороть!» – орал вконец измученный головной болью воевода. И казаки при воеводской избе таскали старообрядцев одного за другим. Палач изнемогал, с утра до вечера работая плетьми и батогами. У Макаровых на голбце отлёживался до полусмерти избитый Иона, впервые за много лет освобождённый от вериг, отмытый, ухоженный. Раны и язвы Ефросинья смазала медвежьим салом, обернула тёплой, пропитанной лечебными снадобьями холстиной. Старец уснул, несмотря на жуткую, для иного смертоубийственную порку, и спал без просыпа три дня. А в это время вскидывали на козлы его единоверцев. Стон, ропот, жалобный вой разносились по Якутску. Катаясь по полу, ревел лишившийся ума воевода.
– Ага! Больно вам? Думаете, мне не было больно? Лупцуй их! Шибче! Шибче, Алёшка! – кричал он палачу.
Не только староверы, но и казаки, привыкшие к жестоким здешним нравам, возмущённо роптали:
– Он чо? Скоро весь город под батоги бросит...
Палач трудился в поте лица. На перекошенном лице его, исслеженном потными потёками, стыла невыразимая мука. «Эдакое кому под силу?» – ворчал Алёшка. В конце третьих суток выронил плеть, изнемождённо уткнулся лбом в козлы. – А пропадите вы все с воеводой вместе! – И пьяно шатаясь, побрёл прочь.
– Воротись, Алёшка! Эй, воротись! – пытался удержать его Гарусов.
– Мочи нет... Секи сам, Иуда! – бросил Алёшка, не оглядываясь.
Добравшись до кабака, влил в себя три ковша браги, рухнул и мертвецки уснул.
Гарусов, не зная, как быть, побежал к воеводе, но, увидав его безумно вытаращенные глаза, как ошпаренный выскочил на улицу.
«Рехнулся!» – думал он с ужасом. Давненько примечал, что Пётр Петрович ведёт себя уж как-то очень чудно. А нынче и вовсе спятил.
– Велено тебе, Трофим, – сказал Гарусов первому попавшемуся на глаза казаку, который славился недюжинной силой. Тот ожесточился, очерствел в походах и войнах, но сейчас и у него сердце ныло.
– Я казак, – буркнул Трофим. – Ежели не совестно тебе, Яков, сам над людьми изгаляйся.
Тут притащили очередную жертву – Софонтия Макарова. И Гарусову самому пришлось брать плеть в руки. Софонтий был уважаемым в городе человеком, богачом, приходился Трофиму двоюродным братом.