Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 120)
Опоила его там немка Монсиха. Оморочного в платье немецко сунула, табак курить научила. Я, гыт, женой тебе стану, царицей московской. Свою Авдотью в монастырь запри. Переоделась она карлой, и в Расею приехала. А когда царицу в монастырь спрятали, на её место легла. Утром сарафан её напялила, косы начепила, брови насурьмила... Стрельцы караульные глядят на царицу: вроде она и не она. Ежели она, дак почему слова по-нашему молвить не может? И царевич мать в ней не признал. Сказали о том стрельцы в народе – казнили их. Царевич вскричал, его скрутили, в земли чужие выслали. Всем править стал полюбовник немки, Лефорта. Доведу, гыт, Русь до кромки. Не будет перед нами, немцами, кичиться. Веру ихнюю всю сничтожу».
– Довёл! Довёл! – кричал Мефодий и бил себя в грудь. – Дохнуть стало нечем. Нас-то, казаков-то? Око государево! Не мы ль рубежи краинные тут стерегём? Не мы ль ясырь собираем?
Служил он не Марсу, но Христу, да и то нерадиво. И в скиту собрались люди разных сословий. Были, впрочем, и казаки.
– И вот мы, и ратаи, – вторил ему Фока густым и медленным басом.
Даже старики не помнили столь велеречивых проповедников, которые и за морем бывали. Молчуны в Покровке. И кто лишнее молвит, того балаболом сочтут. Клеймо это не смыть до смерти. А эти по делу говорят, глаза открывают.
– Сколь мучиться на земле? Сколь скверны немецкие выносить? Царь с царицею – паписты. Им вера истинная – кость в горле. И человек Русский – враг первейший. И гнут нас в бараний рог, и грабят. Не дадимся! Не станем служить выкресту, врагу рода человеческого! – бесновался Мефодий.
– Не дадимся! Не станем! – глухо и грозно басили старцы, заправлявшие скитом. Прочие угрюмо молчали.
– Жизни решим себя, огнём очистимся, дабы избежать сетей сатаны! – призывал Фока.
Узнав о готовящемся самосожжении, Буш помчался с драгунами в Покровку.
Служил в Тобольске ранее, был в ближних у главного воеводы людях, но проворовался и его – комендантом – послали в дальний Тарский острог. Здесь-то и проявился его недюжинный талант. И тому много способствовал его земляк и соратник Георг Лигель, служивший канцеляристом. Оба, ни уха, ни рыла не смыслившие в музыке, любили тем не менее церковное пение. В церквах, мудро заметил Михель Буш, народ благостен и кроток. Беда лишь в том, что церквей мало. И мало священников и дьяков, особенно голосистых. По подсказке трезвого Георга Лигеля перед тем в Таре запретили вино, и казачьи разъезды замечать стали, что в дальних низинах стали чаще дымиться костры. Без начальственных людей они частенько присаживались у тех костров и возвращались домой весёлыми. В самой же Таре народ поскучнел. Ни песен, ни весёлого смеха. И окна ночами не светятся. Тот же дьячок беглый, Мишка Кучкин, всё это объяснил просто.
– С чего веселиться-то? Обобрали до нитки. И вино пить запретили. То хоть с горя пили...
– Вино? Нет. То неможно, – решительно помаячил пальцем перед его носом Буш. – Мы без вина их петь научим.
И, разъезжая по уезду, заставляли веселье изображать. Кто не пел, того пороли. Кто не улыбался, сажали в амбар. Выпороли одну деревню, и она опустела. Затолкали в амбары другую, и в этой единой души не осталось.
В третьей выпороли самого Буша. Лигеля выкатали в навозе. И эта деревня опустела, пока один отмывался, другой замазывал медвежьим салом следы порки.
– Эдак-то скоро весь уезд разбежится, – врачуя коменданта, вздыхал Кучкин. Ему при Буше жилось вольготно: сыт, пьян, нос в табаке. Знал все ближние костры. Бывал там часто и упреждал мужиков о предстоящем наезде. Его поили вином, ублажали.
– Как жить-то, Михайла? – спрашивали мужики, которым и свет стал не мил. Бежали в Сибирь за волей, а здесь та же неволя. Там свои и чужие волки. И здесь они же.
– Померекаю, – важно помедлив, сказал Кучкин и подставил пустой ковш. «Намерекавшись», захрапел ту же, у костра. Мужики терпеливо ждали, когда советчик проснётся. А он дрых, всхрапывал. Чужие беды его не трогали.
– Что вам, хором спеть трудно? Зубы оскалить лишний раз трудно? – спросил, проснувшись.
– Щас по башке тя тресну, – придвинулся к нему Максим Карев, он бегал из Вологды, бегал с Волги. Вот и отсюда бежать надо. – Тресну, – Максим с хрустом сжал кулаки, каждый с Мишкину голову. – Запоёшь репку-матушку!
– В скит идите!
– Да раскольники нас не примут! И жечься они надумали! – высунулся вперёд утконосый, узкоплечий Влас Вожжа. – Сам-то утёк из скита!
– Тогда в леса, где вас не достанут.
– В леса! В леса! – загалдели разом. И ночью деревня снялась с насиженного места.
– Бегут! – доложил Кучкин Бушу. – Бегут, нет спасу.
Беглых он не жалел. Жалел, что дымов стало меньше. А ежели все в лесах скроются – где голову приклонить?
– Спас есть, – ожил вдруг Лигель. – Каро-оший спас! Круг уезда стена строитт! Высо-окий стена!
– Гут! Гут! – одобрил Буш. – Высокий стена. И сторожей на стена.
«Где вы столь людей наберёте? – хотел спросить Кучкин, но промолчал. – Им строиться – им расстраиваться. Я как-нибудь перебедую».
– Спас есть! будем строить! – ликовал Лигель.
– Сгоняй народ, Георг! Со всех деревня! – приказал Буш. – Я петь буду! Все петь будем хор и строить стена с часовыми! Да!
Лигель ускакал с драгунами в старинное село Кресты.
– Строить! Строить! Высокий стена строить! Хором – да! С песней – да! – колотился он во все ворота. Зря колотился. Шла большая служба.
– Туда, за мной! – махнул он драгунам и, в храм ворвавшись, столкнул с амвона старенького священника, ударив его же кадилом. – Стена! Все на стена! Живо! Марш! Айн-цвай! Стена! Хором петь! Да! Улыбаться! Да!
Хор, поначалу оробевший, обступил его, прихлынули прихожане. Кто-то ударил Лигеля в ухо, когда он оглянулся – в другое. Сбили и стали топтать, понося последними словами. Забили бы, но поп умолил:
– Не убивай-ай-тее... гре-ех! Не убивай... теее!..
Лигель, едва живой, уполз.
И коменданта били. Того били страшней, может, последнее зло творя на этой земле.
– Одумайтесь! – увещевал Фома. – Гореть собрались! К господу с чистыми помыслами надобно возноситься.
За стеною скита болото. Швырнули Буша через стену в болотину. Выбрался он и страхом гонимый чудом спасся. Отлежавшись, велел изловить заводчиков бунта, доставить в острог.
– Вешать! Башку... топор! – твердил полубезумно, не понимая, что раскольники приговорили себя к другой, ещё более страшной казни. Сами себя...
Костров, подле которых вино курят, поубавится. Зато быть костру великому. И не вино там будет дымиться – кровь человеческая!
А пока в небе вороньё каркает, коршуны плавают. На кургане зыркает янтарными глазами орёл-стервятник.
В вышине свои стервятники кружат. На земле пьют кровушку русскую – свои и чужие.
Очертив и описав Тару и окрестности, Ремез маялся от безделья, и потому в скит поехал охотно. С собою взял Турчина. Домне велел остаться в остроге. Но часом позже, расспросив дорогу, она выехала следом.
– Смекаешь, сумеем отговорить? – сомневался Турчин, зная, сколь упрямы в своих решениях староверы.
– Того не ведаю.
– Что ж согласился? Ноша нелёгкая.
– Я подначальный человек.
– Натворил дел немец!
– Страшишься – не езди, – Ремез спешился, стал оглядывать незнакомую местность. Раньше здесь не был, и потому без провожатого заплутать просто. Но уж после Ремеза никто не заблудится, стоит лишь сверить путь свой с его чертежом. Раньше, составляя карты, думал лишь об одном – показать на папире все земли Сибири, обозначить её рубежи, описать смежные с нашей державой народы. Теперь, уже многое повидав в этом мире, жалел всё же, что не повидал больше. А мог бы, имея готовые чьи-то в своих руках чертежи. Любил свой с виду нехитрый труд, но лишь теперь осознал, сколь он важен.
– Переводишь гумагу? – ворчал Турчин, затевая костёр. В любом походе самое лучшее для него – привал. Можно поспать, поесть, позубоскалить. Однако с Ремезом это не всегда безопасно: вспыльчив. Вот и сейчас, подтягивая подпругу, отмалчивается. Оно и понятно: – в скиту можно головы потерять. Да впервой ли? Служба такая.
Жеребец скосил на Ремеза фиолетовый глаз, потёрся о плечо мордой. Не одну тысячу вёрст оставил позади. Сколько ещё осталось тысяч, сотен, а может, саженей? Кто знает, кем и когда отлита на Ремеза пуля...
Живого или мёртвого конь вынесет. Взял Соколка жеребёнком у посадского забулдыги. Был слаб и запущен. И вот такой верный и выносливый конь вырос. Ах, жил бы подольше и ушёл с хозяином в одночасье! Но лошадиный век короток.
Надёжный, славный конёк! Рыси потихоньку, кружи по степи. Наше с тобой назначение – составлять карты да казачью терпеть докуку. На картах лишь моё имя. Твоего-то почто нет, дружина? Не кляни меня за упущенье – исправлюсь. Вон видишь, три юрты? Назовём их Соколовскими, а? Ты не против?
Соколок, упреждающе фыркнув, сделал огромный прыжок.
- Шалишь, паря? Чуть не сронил, – упрекнул Ремез, но увидав двух уползающих прочь змей, потрепал жеребца по холке. – Вот уж сокол дак сокол! Допреж хозяина всё видишь!
Достав ковригу из подсумка, разломил и половину отдал коню. Соколок, осторожно принял её шершавыми влажными губами, подержал и принялся жевать, благодарно покачивая головой вверх-вниз.
Спутав коней, Турчин и Ремез отправились к юртам, поставленным клином.
– Почто клином-то? – недоумевал Турчин.