18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Зот Тоболкин – Избранное. Том первый (страница 122)

18

Ремез вмиг вычертил синюю ящерку – речку, кусты, курган, клочок пустыни, перевернул лист и задумался: «Гарь... Геенна на земле огненная! За что обрекли себя люди? Что они ищут в огне?».

Очинив саблей перо казарочье, принялся рисовать скит. Не тот скит, к которому ехал, который видал на Вагае. Бревенчатый, мрачный за саженным прочно пригнанным частоколом. Лиственничные колья остры, как пики. Перед ними – ров. Через ров – мостик, который спускали не перед всяким. В ограде подслеповато щурились крохотными окнами скитские кельи. В середине скита часовня, обнесённая заплотом. Над ним навес с колючими шипами, в заплоте – бойницы...

Переняли старцы от предков своих умение возводить недоступные для врагов крепости.

И вот – огонь под часовнею взвился. Нерукотворный огонь – то гнев божий. И кто-то из старцев ударил в бухало. И, воздевая к небесам руки и моля о пощаде, пали на колена люди. Разъярённый робостью, их поп бешеный посылал единоверцев в пламя. Над ними воссияла молния...

– Поразит ли она вожа? – раздался позади Ремеза чей-то слабый надтреснутый голос.

– Ежели в полымя кинутся – допреж всех поразит, – убеждённо сказал Ремез. – А не поразит, дак я того полудурка собственноручно изжарю!

– Ето как же? – голосок вдруг отдалился. Видно, тот, кому он принадлежал, отскочил. – За какие-таки грехи?

– Чтоб век людям не укорачивал. Не он возжёг свечу жизни – не ему гасить.

– Творцу-то видней, – заключил голосок не слишком уверенно.

«Судить по голосу, дак Фока. Горбат, мал, умом ущербен... Как же поддались ему люди?» – Ремез и не зная старца угадал – горбат, мал и голова луковицей, голая, в родимых пятнах. Стоял в двух-трёх саженях, стерёгся. Верно описали его тарские казаки. Зол, говорили, и коварен.

– Чо переполошился, раб божий! Я не полымя, не испепелю.

– Человек – грехов скопище, огня страшней.

– Сам-то не грешен?

– Все грехи мои огонь священный очистит.

– Твои – ладно, детишки в чём грешны? – этот нетопырь вызывал омерзение. И Ремез брезгливо разглядывал выродка, возомнившего себя божьим посланцем.

– Потому и огню преданы будут, дабы грехов не ведать, – проблеял Фока и жабьими уставился глазками. Две чёрные смолистые дырочки источали отчётливое торжество: вот-де, я и убог, и бессилен, а сильнее тебя. – Перед судьёю небесным предстанут невинными, – ликующе заключил он и отступил ещё дальше.

А ты? А Мефодий? Вы какими перед богом предстанете?

– И мы очистимся, – Фока снова приблизился к Ремезу, ткнул худым скрюченным пальцем в нарисованного пастыря. – Пастырь-то в ските я... Почто он росту великого? Почто молонья над ним?

«Может, и впрямь плюгавца сделать? И не молонью – гадюку над ним?» – прикидывал Ремез, дивясь доверчивости обманутых людей, подпавших под влияние уродца.

– Подь ближе, подсказывай! Править стану.

Фока с оглядкою приблизился. Оглядывался не зря: из-под горы вышел серенький ослик.

– Чем не святитель? Шествие на осляти, – расхохотался Ремез.

В Тобольске видывал крестный ход и в Вербное, и в Троицу.

Владыка причетом под звон колокольный, под сладкоголосие певчих садился за неимением осла на коня и, уже хмельной, раздавал прихожанам щедрые благословения. Коня вёл под уздцы воевода, тоже бывший навеселе.

– Сядь на скотинку-то, – велел Ремез душ улавливателю. – Соверши круг не спеша. Да борзо, борзо!

Горбун, пыжась, сделал круг и второй. И вот на огненном извиве молнии появились чёрная головка змеи, с боков – крылья. Проповедник, став чуть ли не вдвое короче, восседал на осле. Рука по-прежнему оставалась воздетой, рот в безумном призыве широко раззявлен.

– То я, – удовлетворённо кивнул Фока. – Сию икону повесим в скитской часовне.

– Чтоб сгорела? – свёл брови Ремез. – Не для того старался.

– Не сгорит... И я из пепла восстану, – хитро ухмыльнулся горбун. – Яко птица волшебная Феникс. Бесследно сгинет в пепле Мефодий, завистник мой и проискатель.

«Так, – отметил для себя Ремез. – А ты, стало быть, ускользнёшь. Ну коли так, иную заставлю произнести проповедь».

– Веришь ли ты в своё воскрешение?

– То сам увидишь, – загадочно улыбнулся Фока. – И обусловил: – Токо опосля нарисуй святого Фоки воскресенье. Праведник да не будет наградою обойдён! – Фока дал Ремезу золотой.

«Ого! – удивился Ремез. – Дойная коровушка! Мне благочинный эстоль не плачивал».

- За воскресенье получишь вдвое. Щас – задаток, горбун дал изографу ещё одну монету. Мошну, по всей видимости, имел тугую и денег не жалел, а может, Ремез не знал цены истинной трудам своим. Да кто из русских изографов знал её? Рублёв? Или мастера новгородские?

«Житие святого Фоки напишешь» – озолочу, – обещал горбун, пыжась ещё больше.

– Как же я напишу, ежели ты гореть надумал? Мне натура нужна, лики мучеников, страстоперцев...

– Гореть не к спеху – погодим, – решил Фока, чрезвычайно порадовав тем Ремеза. – Айда в обитель. Братьев даром твоим порадуем...

– Айда в обитель нашу... Братьев даром твоим порадуем, – сам, как дитя радуясь, что будет наконец увековечен, и ему, яко Егорию Победоносцу или Николе Угоднику, станут молиться.

«Святой Фока... Фока-чудотворец... Фока-праведник...» – навеличивал себя горбун. И вытворял чудеса: камень в хлеб превращал, козу – в корову, оживлял мёртвого, вразумлял бесноватого... И, наконец, совершив множество благодеяний, живым вознёсся в небо. Там был причислен к сонму святых.

К обители не берегом ехали, как предполагал Ремез. От крутой излучины взяли влево, и ослик, дорогу помнивший, рысцою спустился в лог. Через версту в низинке – кто бы подумал! – засинел бор, зачирикали птахи. Осёл, толкнув груздь копытом, остановился и стал жевать.

– Сыть! Падаль! – рвал поводья Фока. Ушастик невозмутимо пасся. Потом, наглядев курень сухих груздей, и вовсе лёг на брюхо.

– Грибник! – разуздывая коня, смеялся Ремез. – Пущай полакомится.

– Да он, холера, с утра до вечера жрёт! – бранился Фока, пиная серого с умными глазами осла. – А как переест?

Дальние звоны плыли. Ударившись о стволы, каплями скатывались в лог и рассыпались. Кора мёдом была облита и, пахучая, сладкая, тянула взор, щекотала ноздри. Стрекозьими крылышками трепетала на ней прозрачная плёнка, хотя лишь стояла, и не колыхнулась ни единая ветка.

Не-ет, колыхнулась!

Рассерженно пискнул бурундучок, бранясь на пришельцев, спрятался в запашистой хвое и, втиснувшись головою в полосатое тельце своё, зыркал быстрыми любопытными глазёнками. Вверху рысь затаилась. Её он не видел и потому не страшился. Зато видел людей и тоже их не страшился. Но всё же лучше держаться от тех, кто сильней, подальше. И рысь, и соболь, и даже медведь водился. А в степи – корсаки, змеи, черепахи, верблюды... Несовместимо, казалось бы! Но так пожелала создавшая это зелёное пятнышко Матерь-земля. Наградила пустыню, в которой сушь да унылая неоглядность, с неслыханной щедростью. Может, Сибирь сюда кинулась на Орду, на татар, в безмерной ли гордыне своей, в тёмном ли неведеньи ступивших на Русь? Русь выплюнула их, выхаркнула, как харкает в гоне верблюд. Орде ли владеть Русью, ежели русские в братстве и понятии, ежели брат пока ещё не восстал против брата, сын – против отца! А ежели и восстали, так, может, одумаются? Перебьют, выредят россиян сами же россияне, тут и прищучат их, тут и накроют крапивным пологом.

Каких только не водилось на этой плодоносной земле! То Грозные, то Годуновы. Земля носила их терпеливо. Земля их взяла, винясь за нечаянную ошибку. И всё же... всё же она никогда не ошибалась. Да! Она мудра, Матерь-земля! Она учит детей своих: помните!

Не тверди, милая, не страдай! Забудут! То в пьяни, то в сытости, то в стремлении к власти...

Какое жалкое и слепое существо человек! И какое великое, ежели он вдруг прозреет! Но далеко видящие слабы. Им не внемлют. И век грядущий, или десяток веков – что они для смертного!

Коротка жизнь. Корыстны люди. Всё о себе. Порой о детях... Потом о ближних... Но о тебе, Матерь, – забыли... А ты, породившая нас, молчишь... Как ты мудра и всеведуща!

Прости, я слаб тоже... Вот видишь, сужу себе подобных...

А их жалеть надобно. Их, воображающих себя всесильными, носом сопливым тыкать!

Не поймут, обидятся – знаю! И мне остаётся молчать и слушать, с каким жалобным хлюпом стучит твоё сердце. И как всё тише плещет твоя остывающая кровь...

Прости их, родимая! Они слуги своего неразумия. Вообразившие себя владыками.

Да пощадит их время! Потому что оно их забудет. Ничего иного они не признают, только себя и время в себе...

А нужны ли сами-то они времени?

Оно летит, и тихие, и могучие крыла его – над ними, бодрствующими и спящими. Живыми и усопшими. Над сосущими материнскую грудь. И над теми, кто матерей убивает... Над теми, тоже вскормлёнными грудью... Тоже, наверное, людьми...

Боже, как недалёк человек!