Зимин Сергей – Геракл (страница 2)
Запахи. К едкому запаху палёного масла от светильников примешивались другие, идущие, судя по всему, из-за низкой двери в дальнем углу: чеснок, что-то пряное, вроде чабреца или орегано, и запах жареного, точнее, тушёного мяса с лёгким привкусом гари. Кухня. Значит, я где-то в жилой части, не в хлеву.
Картина складывалась, но не хватало ключевых фрагментов пазла. Я сидел голым задом на ещё одной шкуре — мягкой, тёплой, мехом внутрь. И я был не один. Рядом, разметавшись и пуская тонкую струйку слюны на свою часть шкуры, дрых другой голый карапуз. Мальчик. Темноволосый, с чёрными кудряшками, такими же пухлыми щеками. Я перевёл взгляд со своих рук, всё ещё чувствуя в них призрачное напряжение от змей, на его. Размер — один в один. Похоже, брат. Возможно, близнец.
На всякий случай, движимый новой волной странного, отстранённого любопытства, я скосил глаза вниз, на себя. И… медленно выдохнул. Я тоже мальчик. По крайней мере, базовая идентичность совпадала. Гора с плеч — смешная, иррациональная в данной ситуации, но тем не менее.
А это ещё что? На внутренней стороне бедра моей левой ноги, прямо на нежной, бледной коже, виднелись две маленькие, аккуратные ранки. Две точки, как от тонких игл, но с лёгким синячком вокруг. По ширине — как раз по габариту змеиной морды. Я машинально развернул правую ногу. На икре — ещё две такие же отметины. Укусы. Два. Значит, это тело… получило дозу яда. Этим, вероятно, объяснялась та самая судорога, не дававшая разжать кулаки. И, возможно, кое-что ещё. Мысль оформилась холодно и чётко: я, по всей видимости, ничью душу не выселил и не поглотил. Я занял уже пустую оболочку. Моральная дилемма, если она и была, отпадала. Мелочь, а приятно.
Наша импровизированная постель была огорожена от остального пространства. Я поднял взгляд выше. По периметру стояли, прислонённые друг к другу, шесть больших круглых щитов. Сделаны из дерева, обтянуты грубо выделанной кожей, по краям — бронзовая оковка. Ещё одно подтверждение тому, что семья не из бедных. Точка. Если в доме есть шесть боевых щитов, просто чтобы отгородить детский угол, значит, речь не о простых землепашцах.
И тут, как щелчок выключателя, в голове всё сложилось. Легенды и мифы Древней Греции. Книга с толстой мелованной бумагой. Иллюстрация: пухлый младенец, сидящий на звериной шкуре, сжимает в руках двух змей, обвивших его запястья. Рядом, раскрыв рот, ревёт его испуганный брат-близнец. Алкид. Змеи, подосланные Герой.
Картинка встала на место с ужасающей ясностью.
Интересно, Грузовик-сан, почему я тебя не помню?
Разгоняя тишину, по ушам резанул женский визг. Он был настолько пронзительным и полным чистого, неконтролируемого ужаса, что я физически вздрогнул, а мой брат на шкуре заворочался. Это была нянька. Она проснулась и увидела то, что не должна была видеть ни при каких обстоятельствах: доверенные ей младенцы и мёртвых змей в их руках. Её крик был сделан из паники, предчувствия ужасной кары и животного страха. «Ох и достанется же ей на орехи», — успела мелькнуть у меня сухая, сторонняя мысль, прежде чем визг перешёл в бессвязные вопли.
На этот звуковой сигнал бедствия ответили немедленно. Раздался тяжёлый, стремительный топот, грохот удара о дерево — и дверь в комнату, не выдержав напора, с треском распахнулась, отскочив от стены. В проёме, заслонив собой слабый свет из соседнего помещения, возникла фигура. Здоровенный, бородатый мужик. Он был практически гол — на нём была лишь набедренная повязка. Его тело, от плеч до колен, было высечено из мышц, покрытых рубцами и тёмными волосами. В правой руке он сжимал короткий, тяжелый меч, лезвие которого отливало в свете светильников тусклым, красновато-жёлтым блеском. Бронза. «Амфитрион», — безошибочно щёлкнуло у меня в голове. Образ из книг и мифов материализовался в виде этой дышащей силой и яростью реальности. «Отец Алкида и Ификла. Интересно, про Зевса правда, или потом уже придумали для солидности?»
Его глаза, дикие и быстрые, пронзили полумрак комнаты, просканировали щиты, углы, нас на шкуре. Он что-то рявкнул — низко, гулко, как разъярённый бык. Его голос был грубым и властным.
За его спиной, обогнав его на последнем шаге, в комнату впорхнула, словно испуганная лань, молодая женщина. Длинные тёмные волосы разметались по её плечам, лицо было бледным от ужаса, а широко раскрытые глаза ловили меня и брата, полные такой бездонной тревоги, что её почти можно было потрогать. «Алкмена. Его жена. И, по совместительству, наша мама», — сделал я мгновенный логический вывод.
И тут началась какофония. Амфитрион продолжал рычать что-то, обращаясь то к няньке, то к невидимым угрозам в тени, размахивая мечом. Алкмена вскрикивала, её слова лились быстрым, высоким, певучим потоком, в котором сквозь панику пробивались оттенки укора, вопроса, безмолвной мольбы. Нянька, рыдая и заламывая руки, захлёбывалась оправданиями, её голос дрожал и срывался на тот же животный визг.
И я — я не понимал ни единого слова. Ни одного. Звуки, крики, интонации сливались в абсолютно бессмысленный, хотя и эмоционально насыщенный шум. Я вслушивался, пытаясь уловить знакомые корни, созвучия, но тщетно. Язык был наглухо чужим. То ли в мозгу реципиента не осталось никаких следов знаний языка, то ли этих знаний там и не было вовсе — Ификл был ещё слишком мал, чтобы говорить.
«Печально», — подумалось мне с горькой иронией, пока вокруг бушевала буря из незнакомых звуков. — «Придётся учить эллинский с нуля. Методом глубокого погружения. Только без Илоны Давыдовой».
Тяги к изучению языков вообще и греческого в частности, насколько я помнил, у меня никогда не было. Не подумайте, что я фанат мифов Древней Греции. Нет, не буду отрицать, почитывал, как и все дети в Союзе, адаптированные, конечно, да и мультики по ним были занятные. Особенно те, которые «для взрослых», была такая категория в отечественной мультипликации. Но, вот, Олдей сильно уважал и их героя, который должен быть один, читал неоднократно. Правда, никогда не думал, что со мной произойдет вот такое.
Кстати, а чего это я такой спокойный? Мысль прозвучала у меня внутри отстранённо, будто я наблюдал за собой со стороны. Если отбросить все предположения и фантазии, передо мной лежал простой, чудовищный факт: я помер. Там, в том светлом месте с запахом кофе и сирени, моя жизнь закончилась. Я должен был испытывать ужас, панику, горечь утраты, протест. Я должен был метаться в границах этого детского черепа, отчаянно цепляясь за призраки прошлого.
А вместо этого во мне царила странная, кристальная ясность. Я воспринимал всё — визг няньки, рёв Амфитриона, трепетные руки Алкмены, холодок бронзового меча в воздухе — с чёткостью высококачественной записи. Эмоции были, но они словно проходили через фильтр, через толстое стекло. Я анализировал их, а не тонул в них.
Мой собственный покой перед лицом собственной смерти пугал меня больше, чем сама смерть. И тогда я попытался найти рациональное зерно. Во-первых, шок. Глубокий, всепоглощающий психологический шок от смены реальности. Организм, чтобы не разорваться на части, включает режим холодного наблюдения. Отсюда эта чёткость и отстранённость. Во-вторых, адреналин. Который, судя по всему, всё ещё гулял по этой маленькой кровеносной системе. Ведь это тело только что совершило нечто невозможное — задушило двух змей. Оно боролось за жизнь, оно выжило. Гормоны, мобилизующие на борьбу, ещё не успели утихнуть, они гасили панику и притупляли страх.
И в-третьих, самое главное, — я был теперь маленьким. Младенцем. Во всей этой ситуации был один неоспоримый и, как ни странно, утешительный плюс: мне можно. Мне можно не держать лицо. Мне можно не собирать волю в кулак. Мне можно быть иррациональным, слабым, испуганным. Общество — это древнегреческое общество вокруг меня — не ждёт от меня мужества, стоицизма или философского принятия судьбы. От младенца ждут только одного: чтобы он жил, рос и… ревел, когда страшно.
Это осознание стало ключом, отпустившим последний зажим. Я не должен был играть роль взрослого в теле ребёнка. Я мог просто быть этим ребёнком. Моё странное спокойствие было аномалией, которую следовало исправить, чтобы не вызывать подозрений. Мне нужна была легальная, социально одобренная отдушина для всей накопленной чудовищности происходящего.
И с чистой совестью, с почти что облегчением, я отдался на волю инстинктов этого тела. Я перестал сдерживать тот клубок непонятных ощущений, что клокотал где-то в глубине грудной клетки. Я разревелся. Не просто заплакал — а именно разревелся, громко, надрывно, заливисто, на всю мощь неразвитых ещё лёгких.
Я размазывал слёзы, сопли и слюни по своей пухлой физиономии кулачками, которые всё ещё не могли разжаться и сохраняли странное, скрюченное положение. Мои собственные звуки оглушали меня, сливаясь с общим хаосом, становясь его частью. Это был идеальный, безупречный детский плач — полное отсутствие контроля, абсолютная капитуляция перед миром, который оказался слишком большим, слишком громким и слишком непонятным. Я не просто притворялся — я позволил этому телу сделать то, что оно должно было делать. И в этом потоке звука и ощущений была своя, странная свобода.