Жюль Верн – Маяк на далеком острове; Болид; Малые и неоконченные произведения; Драматические произведения (страница 154)
В Милане предстоит мне «Вечерю» доделать.
Жюль Верн у себя дома
Воспоминания и репортажи
ЖЮЛЬ ВЕРН ДОМА
ЕГО МНЕНИЕ О СОБСТВЕННОЙ ЖИЗНИ
И ТВОРЧЕСТВЕ
— Больше всего в жизни я сожалею о том, что так и не занял достойного места во французской литературе.
Произнеся эти слова, старик наклонил голову, а в его бодром, энергичном голосе послышалась нотка печали.
—Je ne compte pas dans la litterature fransaise[812], — повторил он. Кто же сказал это, опустив голову и примешав к бодрому голосу нотку печали? Какой-нибудь автор дешевых, но популярных feuilletons[813] в грошовых газетках, литературный поденщик, никогда не красневший при мысли, что его перо служит только орудием заработка, и всегда предпочитавший славу и почести солидному счету в кассе Общества французских литераторов? Нет. Как бы чудовищно странным это ни показалось, но приведенные слова принадлежат Жюлю Верну. Да, Жюлю Верну, тому самому Жюлю Верну, нашему Жюлю Верну, который всю жизнь открывал перед нами очарование мира и еще долго будет делать это для грядущих поколений.
Мастер произнес эту фразу в прохладном читальном зале Амьенского промышленного общества, и мне никогда не забыть горечи, их сопровождавшей. Высказывание выглядело как признание человека, растратившего годы даром, вздохом старика, не способного что-либо изменить в своей жизни. Услышав его, я очень огорчился; только и мог я выдавить, с неподдельным чувством, что для меня и миллионов людей, подобных мне, он навсегда останется большим мастером, безусловным объектом нашего восхищения и уважения, романистом, принесшим нам больше удовольствия, чем все прочие сочинители, когда-либо бравшиеся за перо. Но он только покачал седой головой и сказал: «Мне нет места во французской литературе».
Моему собеседнику шестьдесят шесть[814], и он совершенно здоров, если не считать прихрамывания; лицом он очень напоминает Виктора Гюго — румян и полон жизни, словно старый капитан. Одно веко у него слегка опущено, но пристальный взгляд тверд и ясен. От его фигуры исходит неуловимый аромат доброты и сердечного великодушия. Именно это всегда отличало человека, про которого писатель Эктор Мало[815] много лет назад сказал: «Он — лучший из друзей», человека, которого холодный и сдержанный Александр Дюма[816] любил как брата, человека, не имевшего настоящих врагов даже в годы своих самых выдающихся успехов. К сожалению, состояние его здоровья дает повод для беспокойства. В последние годы у него ослабело зрение, так что порой он не в состоянии писать. Бывают дни, когда ему докучают боли в желудке. Но он по-прежнему деятелен.
— Я написал шестьдесят шесть томов, — сказал Верн. — И, если Бог даст мне пожить, доберусь до восьмидесяти.
Жюль Верн живет в Амьене, на бульваре Лонгвиль, на углу улицы Шарля Дюбуа, снимая там красивый просторный дом. В доме три этажа; пять окон на каждом этаже смотрят на бульвар Лонгвиль, торец в три окна выходит на угол и три ряда из трех окон обращены на улицу Шарля Дюбуа. Въезд для экипажей и парадное находятся на той же улице. Из окон, выходящих на бульвар Лонгвиль, открывается великолепный вид на живописный, хотя и подернутый дымкой город Амьен со старинным собором и другими средневековыми зданиями. Прямо перед домом, на другой стороне бульвара, проходит железнодорожная ветка, непосредственно под окном верновского кабинета углубляющаяся в парк. В парке есть эстрада, на которой в хорошую погоду играет военный оркестр. Такое сочетание, по-моему, является подлинной эмблемой деятельности великого писателя: стремительно движущийся поезд с сопутствующим шумом и грохотом ультрамодернизма и романтизм музыки. Кто знает, может быть, именно благодаря этой комбинации науки и технического прогресса со всем наиболее романтичным в жизни сочинения Верна приобретают ту оригинальность, какой нет в произведениях других живущих писателей, даже наиболее ценимых во французской литературе?
Высокая стена тянется вдоль улицы Шарля Дюбуа, скрывая от прохожих двор и сад дома Жюля Верна. Стоит позвонить у бокового входа, как в ответ на громкий звук колокольчика дверь открывается, и посетитель оказывается в мощеном дворике. Прямо перед входом расположены кухня и служебные помещения; слева виднеется миленький садик, обсаженный деревьями, а справа находится сам дом, к которому ведет широкая лестница, раскинувшаяся на всю ширину фасада. Прихожую заменяет оранжерея, заставленная цветами и пальмами; пройдя через нее, посетитель оказывается в салоне, то есть в богато меблированном помещении с множеством мраморных и бронзовых украшений, роскошными толстыми драпировками и очень удобными креслами. Сразу же получаешь представление о достатке хозяина, располагающего к тому же досугом, но кроме этого помещение лишено каких-либо индивидуальных особенностей. Похоже, салон мало используется, и это действительно так. Как месье, так и мадам Верн отличаются исключительной простотой и ничуть не заботятся о показной видимости, предпочитая покой и удобство. Примыкающей к салону столовой пользуются редко — разве что для званых обедов и семейных fetes[817]; писатель с женой совершают свои скромные трапезы в маленькой комнатке рядом с кухней. Во дворе посетитель замечает высокую башню, пристроенную к дальнему углу дома. В ней находится винтовая лестница, ведущая на верхние этажи, а также в личные владения мистера Верна. Вдоль коридора и на винтовой лестнице расстелена ковровая дорожка красного цвета, стены коридора увешаны географическими картами; миновав их, попадаешь в маленькую угловую комнату, где стоит скромная походная кровать. К эркерному окну приставлен маленький стол, на нем — стопка очень аккуратно обрезанной писчей бумаги. На подставке крошечного камина стоят маленькие статуэтки Мольера и Шекспира, а над ними повешена акварель, изображающая яхту, входящую в Неаполитанский залив. В этой комнате Верн работает. По соседству расположена большая комната с плотно заставленными книжными полками до потолка.
Мистер Верн так рассказывает о своих рабочих привычках:
— Каждое утро я встаю незадолго до пяти (зимой, может быть, чуть попозже), а в пять уже сажусь за сгол и работаю до одиннадцати. Пишу я очень медленно, неимоверно тщательно, постоянно переписываю, пока каждая фраза не примет окончательную форму. В голове я держу сюжеты по крайней мере десяти романов, готовые образы и фабулы, так что, как вы понимаете, материала мне хватает с избытком, и трудностей с доведением числа романов до восьмидесяти у меня не будет. Однако постоянные переделки отнимают много времени. Я никогда не удовлетворяюсь написанным, прежде чем не сделаю семь-восемь правок, всегда что-то правлю и правлю, можно сказать, что в чистовом варианте почти ничего не остается от первоначального. Это ведет к большой потере времени и денег, но я всегда стараюсь добиться лучшего как по форме, так и по стилю, хотя люди никогда в этом отношении не отдают мне должного.
Мы сидим вдвоем в салоне Промышленного общества. На столе перед мистером Верном лежит стопка рукописных листов. «Шестая правка», — говорит он. По другую руку от писателя я замечаю обширную рукопись и стараюсь заглянуть в нее. «Но это же, — доброжелательно улыбается романист, — всего лишь отчет муниципальному совету Амьена, членом которого я являюсь. Городские дела очень интересуют меня».
Я попросил мистера Верна рассказать о его жизни и творчестве, и он ответил, что хочет поделиться тем, о чем до сих пор никому не говорил. Прежде всего я поинтересовался его юностью и семьей, на что он ответил:
— Родился я в Нанте 8 февраля 1828 года, так что мне вот-вот исполнится шестьдесят шесть, и мне пристало скорее делиться впечатлениями о старости, а не вспоминать детство. Рос я в счастливой семье. Отец мой, человек восхитительный, был парижанином не по рождению, а скорее по воспитанию, потому что родился-то он в Бри[818], но учился в Париже, там же окончил университет, получив диплом адвоката. Мать моя родом из Нижней Бретани, из Морлех[819], так что во мне смешались бретонская и парижская кровь.
Эти подробности интересны с психологической точки зрения; они помогают понять характер Жюля Верна, соединяющий в себе веселость, savoir-vivre[820] и жизнерадостность завсегдатая парижских Больших бульваров. Кларети[821] так отзывался о Верне: «Он бульварщик до самых кончиков ногтей», с бретонской любовью к одиночеству, чувством религиозности и обожанием моря.
— Юность у меня была счастливой. Отец имел адвокатскую практику в Нанте и нажил приличное состояние. Он был очень культурным человеком и отличался хорошим литературным вкусом. В то время, когда во Франции еще пользовались популярностью песни, то есть в 1830—1840 годы, отец писал их. Честолюбием, однако, природа его обделила, и он избегал всякой публичности, хотя мог бы выделиться на фоне других и добиться литературной известности. В семейном кругу мы охотно исполняли его сочинения, но в печати из них появились лишь немногие. Хочу заметить, что никто в нашем роду не был честолюбив; мы хотели только радоваться жизни и мирно трудиться. Отец мой умер в 1871 году, в возрасте семидесяти трех лет[822]. Видите, он мог сказать: «Я на два года старше века» — в отличие от известного замечания Виктора Гюго[823]. Мать моя умерла в 1885 году[824], оставив тридцать два внука и внучки; если же считать внучатых племянников, то потомство возрастет до девяноста семи человек. Все мы в то время были живы; я хочу сказать, что смерть миновала всех пятерых ее детей. У нее родились два мальчика и три девочки, и все они здравствуют и сегодня. Как мужчины, так и женщины отличаются крепкой бретонской закваской. Мой брат Поль был и остается самым лучшим моим другом. Мы дружим, сколько я себя помню. А какие экскурсии совершали мы вдвоем на дырявых лодчонках по Луаре! Когда мне исполнилось пятнадцать, на Луаре не осталось ни одного не исследованного нами уголка, ни одной бухточки — до самого моря. Суденышки эти были просто ужасными, и мы, разумеется, рисковали! Иногда капитаном становился я, иногда Поль, но из нас двоих он все же был лучшим моряком. Знаете, позже он поступил на флот и мог стать выдающимся офицером, если бы не был Верном — то есть если бы у него было хоть немного честолюбия.