реклама
Бургер менюБургер меню

Журнал следопыт» – Уральский следопыт, 1982-09 (страница 24)

18

Шурка все места вокруг деревни знает, от огородов до бора – в какой край ни подайся. Телят пас, матери помогал. Четыре лета копновозил в сенокос, лето на граблях конных работал.

Избродил, изъездил довольно. С матерью ходил, по клюкву.

Но в тайге – не на сенокосах, где каждый кустик памятен, подскажет дорогу. Берешь клюкву: туда шажок, нагнувшись, сюда шажок; и все, казалось бы, на одном месте, а разогнулся, поднял голову – не знаешь уже, куда идти, в какой стороне дом.

В школе компас есть, учитель географии множество раз объяснял, как пользоваться им в тайге. За деревню уводил ребятишек, показывал – Шурка так ничего и не понял. Стыдно было.

– Да на что тебе компас, – усмехался отец, – кто из наших мужиков с компасом в тайгу ходит? И так сообразишь. Слушай… Вот пошел ты в тайгу, за клюквой той же, на второе болото. Куда ты идешь? На север. Части света знаешь? Очень хорошо. На север, значит. Деревня и Шегарка остаются у тебя за спиной. Шегарка куда течет, ты знаешь. А солнце движется по часовой стрелке. Сначала справа – правую щеку греет, потом затылок, левую щеку – это уже к закату когда близится. Надо тебе домой – повернулся лицом к солнцу и пошел. И к солнцу ты лицом, и к Шегарке, и к деревне. Не обязательно точно к своему огороду выберешься, за деревней окажешься справа, возможно, или слева. Но то, что к Шегарке придешь, это уж обязательно. Ну, уразумел что-нибудь?

– Понял, – неуверенно сказал Шурка. – Так ведь это, когда солнце. А если солнца нет, день пасмурный. Тогда что? Небось, голова закружится. Кричать начнешь.

– В пасмурный труднее, – согласился отец. – Но ты не просто идешь, зевая, в лес, а примечаешь по пути. Муравейник всегда возле дерева с южной стороны муравьи строят, от ветра холодного северного заслоняет их ствол. Мох на березах с северной стороны растет гуще. Примет множество, сообразительность нужна, глаз, привычка. Соображать будешь, не заблудишься. Ну, поплутаешь раз…

– Купил бы мне, тятенька, ружье, – попросил тогда Шурка. – Я люблю в тайге бывать и дорогу научусь отыскивать, да что толку без ружья бродить. Рябчики там встречаются, глухарь -вдруг взлетит… А я – с голыми руками. Ничего мне не надо другого…

– Зачем оно тебе, милок, ружье, – подумав, сказал отец. – Разве не жалко будет убивать, хоть и рябчика? Пусть живут себе, летают. Всякому, Шур, жить охота. Да и мал ты еще для ружья. Вот вырастешь, работать станешь, тогда и ружье. Любуйся просто природой, понимать ее научись – великое дело. Жалость в тебе должна быть.

– А как же скотину? – спросил Шурка. – Каждую осень скотину на деревне режут, не жалеют. И мы режем: баранов, боровка. Или не жалко тебе их, тятенька? Мне овец жальче, чем тетерева или зайца.

– Жалко, – кивнул отец. – Только это скотина, на то мы ее и держим, выкармливаем. Из года в год. Чтобы заколоть и съесть. Так уж повелось издавна, ничего тут не поделаешь. Так повелось. Без нее тоже никак нельзя, без скотины. На картошке одной не протянешь. А раз держишь, тогда коли, режь. Такая жизнь, милок. Так складывается она. А птица, птица – вольная, ничья она, никому не принадлежит, от нас с тобой никак не зависит. Сама корм добывает, сама гнездо вьет, сама птенцов выводит, выкармливает. Они лес украшают, всякие птицы, большие и малые. Убери их, перестреляй, и в лесу пусто станет, скучно. А вот когда сидит косач-тетерев на березе, глаз радуется, душа радуется. Или скворец поет. Зачем их стрелять? Конечно, когда человеку голодно, он ни о чем не думает, только бы поесть. Когда голодно. А многие стреляют не потому вовсе, что есть нечего, в запас. Не надо выкармливать, выхаживать, заботиться. Готовая летает. Пошел – убил. Я никогда не убивал. Лови рыбу, Шурка, милое дело. Рыбу можно, она без души, немая. А зверье, птицу… Это же радость человеку. Кто природу любит, тот никому зла не сделает – попомни, сынок…

Шурка попрыгал на одной ноге, на другой. Прыгая, намеренно отстал от саней и побежал, догоняя, выбрасывая ноги, поджимая их до отказа под себя, чтобы согреть в коленях. Проехали березу, чей-то сенокос, свернули за тальники. Тут край болота, высокая полуполегшая болотная трава выглядывала из-под снега. Вспомнив разговор с отцом, Шурка стал думать об отце.

Шурке не было и года, когда отец уходил на войну. Шурка помнит, и то очень слабо, возвращение отца. До Пономаревки он как-то доехал, а с Пономаревки до своей деревни шел пешком. Вернулся отец осенью сорок третьего, с Урала, где долго лежал в госпитале. На войне ему прострелили легкое и покалечили левую руку – она больше не сгибалась, не разгибалась в локте; два пальца на руке, большой и указательный, еще шевелились; остальные скрючены, мертвы. Из вещмешка отец достал два бруска сырого темного мыла, несколько горстей ржаных сухарей, медали, завернутые в тряпицу, махорку в коричневых пачках и книжку Вальтера Скотта «Роб Рой» – интереснейшую книжку про английских рыцарей, ее отец читал в госпитале…

Съедены сухари, искурена махорка, израсходовано в стирке мыло, отца нет, остались медали да книжка про рыцарей и храброго, благородного стрелка Робина Гуда, который жил в лесу, не расставаясь с луком.

Вернулся отец. А война продолжалась. Через год Федька родился, а еще через три – Тимка. Определили отцу третью группу, пенсию назначили, и стал он жить не тужить, как говорила мать. Покашливал,.прижимал к боку больную руку. Возвращались деревенские до отца, возвращались после, но многие остались там – на них бумаги прислали. Война одна, а судьбы разные. Кто пришел, не задетый вовсе или слегка, а иной изранен страшнее некуда.

Летом отцу было легче, а как настанет зима, выйдет он из теплого помещения, глотнет морозного воздуху – сразу кашель, простуда. Либо дома лежит, либо во Вдовинской больнице. Мать ему шарф связала из овечьей шерсти, шарфом этим он закутывал лицо зимой до глаз самых, так через шарф и дышал. Через два года на третий, а то и чаще, вызывали отца в город на переосвидетельствование: не начала ли двигаться рука и не снять ли инвалидность, не перевести в разряд здоровых людей. Но рука не разгибалась, не оживала. Двумя пальцами, большим и указательным, мог отец, помогая правой руке, свернуть самокрутку, да курить он бросил почти сразу же по возвращении: врачи запретили. Так оставался отец на третьей группе. А инвалид третьей группы, как объяснили ему, обязан выходить на работу, пользу приносить. Отец и без объяснений, двух недель не высидев дома, пошел в контору напрашиваться на работу. А работы подходящей не было. Ни пахать, ри сеять, ни косить не мог он одной рукой. А легкой работы в колхозе не было. Бригадиром отец смог бы, пожалуй, но бригадиром давно уже, почитай с самого образования колхоза, сидел свой же мужик, состарился на этой должности, и неудобно было его смещать теперь. Да никто и не собирался снимать его. Пошел отец в пастухи, не от колхоза, а от деревни: летом пас индивидуальный скот, а в октябре уже, по заморозкам, после окончания уборочной, когда в амбары ссыпали собранное зерно, определялся сторожить амбары. Хотя чего их было сторожить, никто никогда не посмел бы сорвать замки с дверей и унести зерно. Но сторож был положен к амбарам, вот отец и сторожил. Простуживался он постоянно, кашлял, болел, чах на глазах и не похож был совсем на того мужика, что уходил с другими на войну. Седой, согбенный, старый.

Была в деревне работа, которая вполне подходила Шуркиному отцу, и он с радостью взялся бы за нее – возить почту. Почтовое отделение находилось во Вдовино, при сельсовете, и нужно было ежедневно, кроме. выходных, ехать туда, почту получать. Почтальоны менялись часто, подводу им не давали, в войну занималась, этим престарелая обессилевшая баба: ее уж никуда и поставить нельзя было, как вот носить почту. Покуда туда доберется, обратно – и день погас. Женщина та умерла, после нее почтальоном сделался по своей охоте Степан Козлов, молодой мужик, воевавший. Воевал он, как говорили, счастливо, не ранило его ни разу, контузило только.

Контузило, видно, крепко. Вернулся он почти одновременно с Шуркиным отцом, тоже третью группу инвалидности определили ему. Рассказывал Степан, как взрывом подняло его на воздух, ударило об землю, лежал он без памяти и очнулся уже в госпитале, куда притащили его санитары. Первое время заикался, теперь вот речь выправилась, но гудит постоянно голова, слабость, нет в теле прежней силы. Погуляв по возвращении, отдохнув, пришел Степан в контору просить подходящую работу. Председателя не было как раз, бригадир, взглянув на Степана, сказал: «Становись с завтрашнего дня с бабами к молотилке, снопы швырять, – самая подходящая работенка. Другой я тебе и не подыщу». Сказал и пожалел бригадир. Степана тут же перекосило, он рванул ворот гимнастерки, роняя пуговицы, шагнул к бригадиру: «Ты что? Ты кого это на молотилку посылаешь, гад ползучий?!, Меня?! Да ты знаешь, что я об землю ударенный?! Да я…»

Отдали Степану почтальонство. Мало того, лошадь выделили: ходить пешком он не соглашался. Раньше тетка сумку брезентовую таскала на себе, перехлестнув лямку через плечо, а если случались посылки, подвозила на попутных подводах. Степану выдал председатель полуслепую, вислопузую кобылу. Держали ее ради жеребят: ежегодно приносила она жеребенка. Запряжет Степан кобылу в ходок, сядет, свесив ноги, и – поехали. Жеребушка сзади бежит, колокольцем побрякивает. Степан жеребятам колоколец на шею вешал, слышал он, что в старые времена почта с колокольцами ездила.