Жорж Сименон – Мой друг Мегрэ (страница 33)
— Ну, перестаньте! Перестаньте! Самое трудное уже позади! Как только мы выйдем из залива, через четыре или пять дней…
Она комкала в руке смятый платок и все еще всхлипывала, по левой щеке ее катилась слеза.
— Раз ребенок сопротивляется до сих пор… Теперь надо позаботиться о вас, и я требую, чтобы вы находились на палубе несколько часов в день. Аппетит у вас хороший?
Она иронически улыбнулась сквозь слезы, и он пожалел, что задал этот вопрос. Какой у нее мог быть аппетит, если ей приносили еду в узкую каюту, где всегда сушились пеленки?
— Вы хорошо переносите качку?
Она чуть заметно пожала плечами. По-видимому, она смирилась и с этим. Донадьё угадал, что если ее и не рвало, как мужа, у нее не прекращалась тошнота, тупая боль в затылке, отвратительный комок в горле.
— Я мог бы дать вам почитать книги…
— Вы очень любезны, — сказала она неуверенно.
Она вытерла щеки, подняла голову, не стыдясь показать свои красные глаза и блестящий нос. Взгляд ее стал тверже.
— Можете вы сказать мне, чем Жак занимается целый день?
— Почему вы меня об этом спрашиваете?
— Просто так… Или, вернее, я вижу, что он изменился. Он стал нервным, раздражительным. Из-за каждого слова он сердится.
— Вы поссорились с ним?
— Дело не в том. Это сложнее. Когда он спускается в каюту, это для него просто пытка. Если я его о чем-нибудь попрошу, он принимает вид жертвы и его начинает тошнить. Вчера вечером…
Она запнулась. Они были одни на прогулочной палубе; вдали намечалась линия близкой земли, несколько светлых пятен, вероятно дома. Возле парохода прошла пирога с красным парусом, которой управлял голый до пояса негр. Эту хрупкую лодочку даже странно было видеть так далеко от берега.
— Так что же вчера вечером? — повторил Донадьё.
— Ничего… Лучше будет, если вы меня оставите. Я только хотела знать, не пьет ли Жак. Его так легко уговорить…
— А он вообще любит выпить?
— Это зависит от его приятелей. Когда мы одни, он не пьет. Но если он попадает в компанию, где пьют…
— Он плохо переносит алкоголь?
— Временами он веселеет. А потом становится грустным, все ему противно, и он плачет из-за всякой ерунды.
Донадьё раздумывал, качал головой. Конечно, он никогда не считал, сколько рюмок выпивает ее муж. Гюре целые дни сидел в баре, но пил он не больше, например, чем офицеры. Две рюмки аперитива в полдень. Рюмку ликера после завтрака. Две рюмки аперитива вечером.
— Нет, я не думаю, чтобы он чрезмерно много пил, — ответил врач. — На земле это было бы слишком много, но на борту парохода, где больше нечего делать…
Мадам Гюре вздохнула, прислушалась, потому что ей послышался плач младенца в каюте, которая была как раз под ними. В этот час другие дети начинали бегать по палубе, пронзительно крича:
Мельник, ты спишь, твоя мельница вертится быстро…
У лазарета доктора уже ждали несколько человек.
— Когда вы приедете в Европу, все наладится.
— Вы думаете?
Донадьё не нужно было признаний, он и так все понимал. Гюре теперь оказался без места. Он слышал, что в Европе кризис.
— Что он делал, прежде чем уехал в Африку?
— Служил в обществе «Большие Корбейльские мельницы». Мы оба из Корбейля.
— До скорого свидания! — прошептал Донадьё удаляясь и, в свою очередь, вздыхая.
Он был здесь ни при чем! Он бывал в Корбейле, не потому, что прежде занимался греблей в Морсане, в трех километрах от Корбейля вверх по течению, сразу за плотиной.
Он вспоминал этот город в летнее время, широкую и плоскую Сену, лениво отражавшую небеса, плывущие по реке вереницы баржей, узкие улицы Корбейля, табачную лавочку возле моста, налево мельницы, ворчание силосных башен и тонкую мучную пыль.
Что ж поделаешь!
Он принял пассажирку второго класса; она плакала, потому что боялась родить на корабле. Она рассчитала срок рождения ребенка с точностью до нескольких часов и умоляла доктора попросить капитана, чтобы тот увеличил скорость парохода. Здесь Донадьё тоже не мог ничего поделать!
На носовой палубе китайцы завели свои привычки. Весь день они были спокойны, старательно умывались, стирали, некоторые помогали готовить еду, потому что им разрешалось есть на пароходе свои национальные блюда.
Но Матиас рассказывал, что по ночам у них были страшные драки в трюме, где, несмотря на то, что за ними следили, они с азартом предавались игре.
Из осторожности у них отобрали деньги, которые хранились в бортовом сейфе. У всех вместе набралось около трехсот тысяч франков, но было ясно, что, когда пароход придет в Бордо, деньги придется разделить на неравные части, так что у одних не останется ничего, даже пары сандалий, тогда как другие выиграют до пятидесяти тысяч франков.
Якорь бросили на рейде, довольно далеко от пляжа, где волны прибоя образовали преграду для корабля. Города почти не было видно: несколько домов и мол на сваях, к которому приставали шлюпки. Или, скорее, они даже не приставали из-за волнения. Приходилось производить более сложные маневры, те самые, которые начались сейчас на борту парохода.
Баржи, управляемые туземцами, подходили к корме в том месте, где стоял подъемный кран. Пассажиры, выходившие здесь, садились в нечто вроде довольно смешной лодочки, напоминавшей качели на ярмарке в Троне.
Эту лодочку поднимали лебедкой, мгновение она двигалась в воздухе, затем опускалась в баржу.
В конце мола начиналась та же операция. Подъемный кран поднимал лодочку с пассажирами и опускал ее на твердую землю.
Это длилось часами. Жара была сильнее, чем в других местах. Так как судно стояло на якорях, качка была очень чувствительна и можно было видеть, как лица пассажиров бледнели от скрытого недомогания.
Несмотря на это, туземцы, особенно арабы, в яркой одежде, в желтых туфлях, влезали на палубу, словно пираты, берущие корабль на абордаж, развязывали свои узлы, и судно стало похожим на ярмарку, потому что они повсюду раскладывали безделушки из слоновой кости, негритянских божков из черного дерева, маленьких слонов, мундштуки, туфли из змеиной кожи, плохо выдубленные шкуры леопардов, пахнувшие диким зверем.
Арабы приставали к каждому, шепелявя и беспрестанно предлагая свои услуги.
Носовой трюм был открыт, и туда навалом грузили каучук, тюки с кофе и с хлопком.
Пассажиры мечтали о стоянке, надеясь, что в это время не будет качки, а теперь с нетерпением ждали отплытия. Оно оттягивалось, потому что какой-то важный чиновник, который должен был сесть на корабль, — его белая вилла виднелась между кокосовыми пальмами, — никак не решался явиться. В последний момент, по той или иной причине, он объявил через своего секретаря, что поедет со следующим рейсом.
Как раз в эту минуту Гюре, который в одиночестве прогуливался по палубе, делая зигзаги из-за крена, в первый раз встретился с доктором и посмотрел на него так, как будто не решался его окликнуть.
Оба они роковым образом должны были встретиться еще раз немного позже, потому что обходили палубу в противоположных направлениях, и на этот раз Гюре, снова поколебавшись, продолжал свой путь.
Арабы все еще были здесь, хотя стюарды выталкивали их, приказывая им забрать свой товар и садиться в лодки. В первый раз заревела сирена.
Когда доктор и Гюре встретились в третий раз, молодой человек остановился и уже поднял руку, чтобы снять свой шлем.
— Простите, доктор…
— Я вас слушаю.
Донадьё было всего лет сорок, но он внушал доверие, и скорее даже не как врач, а как священник, на которого был немного похож из-за свойственной ему манеры обращаться с людьми.
— Простите, что я вас беспокою. Я хотел спросить… — Гюре был смущен. Он покраснел. Его взгляд переходил с одного араба на другого, ни на ком не останавливаясь. — Вы считаете, что наш ребенок будет жить?
А Донадьё думал: «Ты, парнишка, сейчас врешь. Ты так долго подстерегал меня совсем не для того, чтобы говорить о ребенке».
— А почему бы ему не жить?
— Не знаю. Мне кажется, что он такой маленький, такой слабый… Он родился, когда мы оба плохо себя чувствовали. Там моя жена часто болела…
— Как и все женщины.
— Это трудно объяснить…
— Я знаю, что вы хотите сказать, но это не имеет никакого отношения к тому, что вас беспокоит.
— Она тоже поправится?
— Нет никаких причин для того, чтобы она потом плохо себя чувствовала. Сейчас она переживает тяжелое время. Когда она вернется во Францию и начнет спокойную жизнь…
А Донадьё думал: «Теперь, когда ты кончил лгать, говори прямо то, что собирался сказать».