реклама
Бургер менюБургер меню

Женевьева Валентайн – Лучшая фантастика XXI века (страница 141)

18

(Существуют правила. И существуют риски.) Три стройки назад. Кай и Конни. Оба. Один шлюз заело, до другого слишком далеко, отчаянный бросок по корпусу «Эри». Они попали внутрь, но смещенное в фиолетовую область фоновое излучение успело сва рить их в скафандрах. Они еще несколько часов дышали, разговаривали, шевелились и плакали, как будто еще были живы, а их внутренности разваливались и вытекали…

В ту смену дежурило еще двое, еще двое разбиралось с последствиями. Ишмаэль и…

– Э-э, ты сказала…

– Ах ты говнюк!

Я подлетаю к сыну и со всей силы бью его по лицу, мной движут десять секунд разбитого сердца и десять миллионов лет отрицания. Я чувствую, как за губами поддаются его зубы. Он падает на спину, его глаза выпучены как телескопы, кровь капает изо рта.

– Ты сказала, я могу вернуться!.. – скулит он, отползая от меня.

– Это был твой гребаный отец! Ты знал, ты при этом присутствовал! Он умер у тебя на глазах, и ты ничего не сказал мне!

– Я… я…

– Почему ты не сказал мне, урод? Шимпанзе велел тебе соврать, да? Ты…

– Я думал, ты знаешь! – кричит он. – Почему ты не знала?

Ярость выходит из меня, словно воздух сквозь пробоину. Я оседаю на псевдоподию, закрыв лицо руками.

– Прямо в журнале, – хнычет он. – Все это время. Никто не прятал. Почему ты не знала?

– Знала, – вяло признаю я. – То есть… я хочу сказать…

Я хочу сказать, что не знала, но на самом деле я не удивлена, глубоко внутри. Просто… через некоторое время перестаешь смотреть.

Существуют правила.

– Ты даже не спросила, – тихо говорит мой сын. – Как у них дела.

Я поднимаю голову. Дикс смотрит на меня широко распахнутыми глазами с другого конца комнаты, прижавшись к стене, слишком напуганный, чтобы метнуться к двери.

– Что ты здесь делаешь? – устало спрашиваю я.

У него срывается голос. Он пытается еще раз:

– Ты сказала, я могу вернуться. Если сожгу связь.

– Ты сжег связь.

Он сглатывает и кивает. Тыльной стороной ладони стирает кровь.

– И что на это сказал шимпанзе?

– Шимп сказал… шимпанзе сказал, что ничего страшного, – отвечает Дикс. Он столь откровенно пытается подлизаться, что на мгновение я действительно ему верю.

– Значит, ты спросил у него разрешения. – Он начинает кивать, но я вижу правду на его лице. – Не надо меня дурачить, Дикс.

– Он… сам это предложил.

– Ясно.

– Чтобы мы могли поговорить, – добавляет Дикс.

– И о чем ты хочешь поговорить?

Он смотрит в пол и передергивает плечами.

Я встаю и иду к нему. Он напрягается, но я качаю головой, развожу руки.

– Все в порядке. В порядке.

Я откидываюсь на стену и сползаю, пока не оказываюсь рядом с ним на полу.

Мы сидим так некоторое время.

– Это было так давно, – наконец говорю я.

Он непонимающе смотрит на меня. Что «давно» значит здесь?

Я пытаюсь еще раз.

– Говорят, альтруизма не существует.

На секунду его глаза стекленеют, потом в них вспыхивает паника, и я осознаю, что он только что пытался по связи выяснить значение слова и не получил ответа. Значит, мы действительно одни.

– Альтруизм, – объясняю я. – Бескорыстность. Когда твой поступок невыгоден тебе, но выгоден кому-то другому. – Кажется, он понимает. – Говорят, каждый бескорыстный поступок в итоге сводится к манипулированию, или семейственности, или взаимному обмену, но это неправда. Я была бы…

Я зажмуриваюсь. Это труднее, чем я думала.

– Я была бы счастлива, просто зная, что с Каем все в порядке, что у Конни все хорошо. Даже если мне от этого нет никакой выгоды, даже если это наносит мне ущерб, даже если я никогда больше никого из них не увижу. Я бы отдала почти что угодно, лишь бы знать, что у них все нормально. Лишь бы поверить, что они…

Да, ты не видела ее на последних пяти стройках. Да, ваши с ним смены не совпадали со Стрельца. Они просто спят. Может, в следующий раз.

– Поэтому ты не смотришь, – медленно произносит Дикс. На его нижней губе пузырится кровь; он не обращает внимания.

– Мы не смотрим.

Только я посмотрела, и теперь их нет. Их обоих нет. Остались лишь крошечные нуклеотиды, извлеченные из неисправной системы, которые шимпанзе переработал в моего дефективного, плохо адаптированного сына.

Мы единственные теплокровные существа на тысячи световых лет, а мне так одиноко.

– Прости, – шепчу я, наклоняюсь вперед и слизываю кровь с его распухших, окровавленных губ.

На Земле – когда Земля еще существовала – были маленькие животные, кошки. У меня жил кот. Я могла часами смотреть, как он спит: его лапы, усы и уши бешено подергивались, словно он преследовал воображаемую добычу в мире, придуманном его спящим мозгом.

Мой сын выглядит точно так же, когда шимпанзе вползает в его сны.

Эта метафора слишком буквальна: кабель входит в голову Дикса, словно паразит; старомодное оптоволокно, ведь беспроводной опции больше нет. Точнее, это напоминает принудительное кормление: яд проникает в голову Дикса, не сочится наружу.

Меня здесь быть не должно. Ведь я только что устроила истерику по поводу вторжения в мое личное пространство. (Только что. Двенадцать световых дней назад. Все относительно.) Но на мой взгляд, у Дикса нет личного пространства: ни украшений на стенах, ни произведений искусства или хобби, ни охватывающей консоли. Секс-игрушки, которые есть в каждой каюте, скучают на полках; если бы не последние события, я бы предположила, что он принимает препараты, подавляющие половое влечение.

Что я делаю? Это некий извращенный материнский инстинкт, рудиментарное проявление плейстоценовой материнской подпрограммы? Неужели я настолько роботизирована, неужели мозговой ствол отправил меня сюда охранять моего ребенка?

Охранять моего полового партнера?

Любовник или личинка, значения это не имеет: его каюта – пустая скорлупа, здесь нет ничего от Дикса. На псевдоподии лежит его покинутое тело, пальцы подергиваются, глаза бегают под сомкнутыми веками – компенсаторная реакция на то, что испытывает его сознание.

Они не знают, что я здесь. Шимпанзе не знает, потому что мы выжгли его любопытные глазенки триллион лет назад, а мой сын не знает, потому что… потому что для него сейчас здесь просто не существует.

Что мне о тебе думать, Дикс? Во всем этом нет никакого смысла. Даже твой язык тела таков, словно ты вырос в колбе, но я не первый человек, которого ты встретил. Ты вырос в хорошей компании, с людьми, которых я знаю, людьми, которым я доверяю. Доверяла. Почему ты оказался на той стороне? Как они позволили тебе ускользнуть?

И почему не предупредили меня?

Да, существуют правила. Существует угроза вражеского шпионажа долгими мертвыми ночами, существует угроза… других потерь. Но это беспрецедентное событие. Кто-то должен был оставить хоть что-то, подсказку, спрятанную в метафоре, слишком тонкой для простого умишка…

Хотела бы я подключиться к этой трубке, увидеть, что ты видишь сейчас. Конечно, я не могу так рисковать. Я выдам себя, как только попытаюсь взять пробы чего-то сложнее базовых бодов, и…

Погоди.

Скорость передачи данных слишком низкая. Ее не хватит даже для графики высокого разрешения, не говоря уже о тактильных и обонятельных ощущениях. Твой мир – простой каркас, в лучшем случае.

И все же твои пальцы, твои глаза… словно у кошки, которой снятся мыши и яблочные пироги. Словно у меня, когда я воскрешала давно утраченные океаны и горные вершины Земли, прежде чем поняла, что жить в прошлом – еще один способ умереть в настоящем. Если верить скорости передачи, это в лучшем случае тестовый шаблон; если верить телу, это целый мир. Как этой машине удалось выдать жидкую похлебку за роскошный пир?

И зачем ей это делать? Мозг лучше схватывает данные, когда их можно схватить, и попробовать на вкус, и услышать; он заточен под более богатые нюансы, нежели сплайны и диаграммы рассеивания. Самый сухой технический инструктаж эротичней того, что ты получаешь. Зачем работать со схемами, когда в твоем распоряжении масляные краски и голограммы?

Зачем что-то упрощать? Чтобы сократить набор переменных. Чтобы управлять неуправляемым.