Желько Максимович – Ателье Пробуждение (страница 5)
Просто утро.
Первое из многих, которые будут.
Елена закрыла зонтик.
– Идём, – сказала она. – Пока дождь не начался.
И они вышли вместе – в субботний двор, в голубиные круги, в серое небо, обещающее грозу. Дочь держала динозавра под мышкой и не держала мать за руку – она уже шла чуть впереди, как ходят дети, которым нужно куда-то добраться быстро, – и Елена смотрела ей в спину, на куртку с тираннозаврами, и думала:
Я не знаю тебя. Но я учусь.
И это, может быть, и есть то, что называется началом.
Облако закрыло солнце. Двор погрузился в ровный молочный свет, без теней, без резких границ. Елена сделала шаг вперёд – за дочерью, за этой новой Настей, за этой жизнью, которая не просила её согласия и теперь просто шла рядом, терпеливая и живая.
За спиной осталась квартира с запахом корицы и кофе.
Впереди был парк. Гроза. Молнии, которых не нужно бояться.
И девочка с динозавром, которая уже оглянулась, уже смотрела назад с видом человека, который не понимает, почему взрослые всегда идут так медленно.
– Мам, ну ты идёшь?
– Иду, – сказала Елена.
И пошла.
Глава 3. Поиск знакомого
Утро началось с запаха.
Не того запаха, который Елена помнила – не свежего льна, не клубничного шампуня, которым она мыла дочери волосы каждое воскресенье, не того особого тепла, которое поднимается от спящего ребёнка и пахнет одновременно детством и вечностью. Этот запах был другим: тонкий, ореховый, немного пряный. Незнакомый. Чужой.
Елена лежала в постели и смотрела в потолок, пока квартира медленно наполнялась звуками чужой жизни. Шорох одеяла за стеной. Топот маленьких ног по паркету. Тихое, сосредоточенное бормотание – девочка что-то объясняла плюшевому динозавру, и слов было не разобрать, только ритм, только интонация, которая была почти той же, почти родной, и именно это почти резало острее всего.
Елена закрыла глаза.
Она сказала себе: встань. Иди. Делай то, что делает мать. Тело послушалось – оно всегда слушалось, даже когда разум уже давно перестал понимать, кому именно оно принадлежит.
Весь день Елена искала.
Это было похоже на то, как ищут потерянный ключ – методично, тщательно, с нарастающим отчаянием, которое тщательно скрываешь от самого себя. Она искала в жестах: в том, как девочка держит ложку, как подтягивает колени к груди, сидя на диване, как запрокидывает голову, когда смотрит на что-то высоко над собой. Тот особенный смех, когда Настя – старая Настя, настоящая Настя – запрокидывала голову назад и смеялась всем горлом, будто ей было совершенно не стыдно быть счастливой. Привычку теребить мочку уха, когда задумывалась. Это нервное, почти ритуальное движение, которое Елена замечала тысячу раз и которое говорило ей: дочь думает, дочь решает что-то важное, не мешай.
Страх перед грозой.
Этот страх был отдельной историей. Настоящая Настя боялась гроз с трёх лет – с той ночи в деревне, когда молния ударила в дерево за окном и ярко-белый свет превратил спальню в фото негатив реальности, а потом пришёл гром, такой близкий, что стёкла задрожали. Настя тогда закричала так, что Елена, которая спала в соседней комнате, вскочила и побежала, не успев проснуться по-настоящему, и нашла дочь в углу кровати – сжавшуюся, белую, с кулаками, прижатыми к груди. С тех пор каждая гроза становилась маленьким испытанием для них обеих. Настя пряталась под одеяло, а Елена садилась рядом и пела. Колыбельные, которые знала. Колыбельные, которые придумывала на ходу. Пела, пока не проходило.
Она искала в этой девочке тот страх. Как ищут шрам, который должен быть на теле и по которому можно узнать человека даже через годы.
Шрама не было.
Вместо него – восторг.
Гром грянул в половине третьего.
Елена стояла у кухонного окна и смотрела, как небо над городом темнеет – быстро, угрожающе, с той особой торопливостью, которая бывает только в летних московских грозах, когда кажется, что погода принимает решения импульсивно и немного злобно. Первые капли упали на подоконник – тяжёлые, одиночные, как предупреждение. Потом небо разверзлось.
Елена обернулась.
Девочка стояла в коридоре – в пижаме с динозаврами, с растрёпанными косичками, с плюшевым тираннозавром, зажатым под мышкой. И смотрела не на Елену. Смотрела мимо неё – на окно, на тёмное небо, на первую молнию, которая расчертила горизонт торопливой белой подписью.
Лицо девочки было не испуганным.
Оно было восхищённым.
– Мам, смотри! Молния!
Она бросилась к окну – мимо Елены, едва не задев её локтем, – и прижалась носом к стеклу, оставив на нём маленькое запотевшее пятно. Тираннозавр болтался в руке, его голова ритмично ударялась о подоконник. Девочка не замечала.
Старая Настя пряталась под одеяло. Старая Настя плакала, и Елена пела ей колыбельную, пока не пройдёт.
Эта Настя хотела смотреть на грозу.
– Ты разве не боишься? – спросила Елена.
Вопрос прозвучал неправильно. Не жестоко – нет, ничего похожего. Просто неуместно, как фальшивая нота в правильной мелодии: всё остальное звучало верно, а эта нота ломала гармонию и заставляла вздрагивать.
Девочка обернулась – медленно, с некоторым недоумением, как оборачиваются на глупый вопрос. Её глаза были тёмными, как у Елены, но взгляд был другим. Спокойным. Уверенным. Совершенно не тем взглядом, который Елена знала.
– Чего бояться? Это же красиво.
Она снова повернулась к окну.
Елена стояла за её спиной и смотрела на маленькие плечи, на расплетающиеся косички, на запотевший след дыхания на стекле – и не могла сказать ни слова. Не потому что не было слов. Слов было слишком много. Они толпились в горле, каждое острее предыдущего, и ни одно не подходило для этого момента, для этой кухни, для этого ребёнка с тираннозавром.
Это была не Настя.
Нет. Это была Настя.
Но не та Настя.
Это был другой человек с тем же именем и похожим лицом. Новый человек, совершенно законченный, совершенно живой, совершенно незнакомый. И каждый раз, когда Елена искала в ней знакомые черты – смотрела на прищур глаз в поисках той, прежней линии, прислушивалась к смеху в поисках того особого запрокидывания головы, – она совершала маленькое предательство. Убивала эту новую личность, пытаясь втиснуть её в форму другой. В форму мёртвой девочки.
Мёртвой?
Нет.
Несуществующей. Никогда не жившей. Стёртой.
Эти слова всегда приходили в определённом порядке, как будто разум перебирал варианты в поисках наименее невыносимого. Мёртвой – нет, смерть предполагает существование, предполагает тело, предполагает момент, когда всё изменилось. Несуществующей – ближе, но тоже неточно: она существовала, там, в той реальности, которую Елена оставила позади, как оставляют включённый свет в пустой комнате. Стёртой – вот это слово было честным. Жестоким и честным. Стёртой, как стирают карандаш с бумаги, пока остаются только следы давления, только слабый рельеф прежнего слова, который видно только на свету и только если знаешь, что искать.
За окном ударил гром. Близкий, раскатистый, с металлическим привкусом.
Девочка у окна засмеялась – коротко, сдержанно, будто экономила радость.
Елена вышла из кухни.
Во второй половине дня она нашла фотоальбом.
Не намеренно – просто искала зарядник от телефона в ящике прикроватной тумбочки и наткнулась на него: твёрдая зелёная обложка, потёртая на углах, с маленькой бронзовой буквой Н в центре. Андрей или эта версия Елены заказали, наверное, специально.
Она не хотела открывать. Открыла.
Первые страницы – роддом. Новорождённая, красная и морщинистая, как бывают все новорождённые, с закрытыми глазами и крошечными кулаками. Потом – первые месяцы. Потом – первый год. Потом – всё быстрее, как будто время научилось бежать, пока никто не смотрел.
Елена листала и смотрела, как растёт девочка, которой она не знала. Первые шаги в какой-то прихожей – не их прихожей, не той прихожей, которую Елена помнила. Первый день рождения с тортом в виде динозавра. Летняя дача – незнакомый деревянный дом, незнакомый сад. Новогодняя ёлка. Море – Черноморское побережье, судя по пейзажу, девочка стоит по колено в воде и смеётся тем своим коротким, сдержанным смехом.
Везде – Андрей. Спокойный, красивый, внимательный. Хороший отец, видно сразу: он держит дочь за руку, он смотрит на неё с тем выражением, которое появляется на лице только тогда, когда любишь и знаешь это точно.
Везде – другая Елена. Та же внешность. Другой взгляд. Взгляд женщины, которая не несёт в себе памяти о другом мире, другой дочери, другой жизни. Взгляд женщины, для которой эта жизнь была единственной.
Где-то в середине альбома Елена нашла фотографию, от которой остановилось дыхание.
Девочка – лет пяти, наверное – спала на диване. Свернулась калачиком, подложив руки под щёку. Рядом – плюшевый динозавр, прижатый к груди. Лунный свет или мягкий светильник – что-то бледное, нежное – падал на её лицо, и в этом свете она выглядела такой, какой не выглядит ни один ребёнок наяву: совершенной. Завершённой. Собой.
Елена провела пальцем по фотографии.
Вот здесь. Вот в этой спящей девочке с динозавром – вот здесь была отдельная жизнь, отдельная история, отдельная Настя, которая не была ни заменой, ни копией, ни второй попыткой. Которая была просто собой.