Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 33)
И чем же этот писатель, что из себя, спокойствия и жизни делает жертву, есть в нашем обществе? Положение его двузначное, второстепенное, подозрительное, фальшивое, всегда и везде идут перед ним все, даже заграничные менестрели, любой, что показывает искусство на струне, любой виртуоз с обильной гривой и самонадеянностью. В глазах одних он есть также каким-то творцом искусства, изобретателем развлечений, интересных фактов, наконец, на последнем стебле всякой иерархии – илотом, около которого со страхом расступаются толпы, чтобы его не коснуться, чтобы он не потёрся, и встречей не замарать себя!
Всё это так было, есть и будет, потому что не может быть иначе, а тем временем стойкие посланники пойдут своей дорогой на презрение, на сравнение с драматургами и акробатами, потому что никакой интерес света, никакая другая необходимость не может оттолкнуть их от их призвания, потому что эта судьба есть потребностью их духа. Забытые, с опущенной головой, оплёванные и окаменелые, падшие, идут они непонятые, молчащие, а когда от этого общества, что так с ними обошлось, не останется ни одного живого, когда всё сегодняшнее забудется и сотрётся, в их работе будет жить век, они станут его представителями, в них переживёт мысль эпохи и лучшая часть лет, в которые пришли, чтобы о них дали свидетельство.
Шарский был как раз одним из тех людей с железной волей и неустрашимым умом, что, в состоянии гнусным отдыхом купить лучшую судьбу, крутятся около трудов, за которые им только дают пощёчины.
Один за другим отступали от него друзья, знакомые, снова закрывались от него дома, подозрительно поглядывали на него, когда входил, говорили при нём осторожно, – словом, обходились с ним, как со шпионом.
Даже достойный доктор Брант вскоре остыл к нему, видимо, также находя, что какой-нибудь доктор, где-то им изображённый, был подобен ему потреблением табака. Возмущался на это, как на неблагодарность, а Станислав уже и гневатся не мог. Всё это было таким приземлённым и глупым, чтобы могло его волновать, он пожимал плечами и молчал.
Одного дня резко постучали в дверь, и когда он отворил, неожиданно увидел лицо князя Яна, который стоял на пороге с суровой миной, в обществе какого-то другого господина.
– Милостивый государь, – сказал он, входя, – ты, наверно, знаешь, что нас сюда привело. Нам с тобой расчёт нужно уладить.
– Соблаговолите объяснить, какой, ваше благородие, потому что не догадываюсь, мне кажется, что мы с вами никогда никаких отношений и расчётов не имели.
– А тот князь в вашем последнем романе, женившийся на шляхтинке из-за денег?
– И что? – спросил Станислав.
– Это я! – воскликнул князь, трясясь от гнева, который тормозила только привычка держать себя в узде.
– Разве вы женились не из привязанности?
– Но все пальцем в меня тычут, говорят, что это я!
– Могу дать вам слово чести честного человека, что вовсе о вас не думал… В чём же я виноват, что люди везде ищут знакомые им лица?
– Но такого объяснения не достаточно, – ответствовал князь, – я этого так допустить не могу.
– Однако же, ваше благородие, что вы то меня хотите?
– Хочу отчёта, хочу очищения… хочу…
– Пожалуй, вы сами продиктуете этот отчёт, потому что он вам, возможно, хуже послужит, чем глупые домыслы бездельников…
Князь Ян на мгновение задумался.
– Несмотря на это, я готов сто раз написать отчёт… – сказал Станислав.
– Этого недостаточно, – отпарировал князь.
– Что же вы можете требовать ещё? Что до меня, то пожертвую, что пожелаете, не откажу ни в чём.
– Я хочу уничтожить эту книжку.
– Это не в моей силе; если бы я хотел её выкупить, был бы не в состоянии.
– А значит, написать отчёт…
– Напишем!
– Я потребовал бы сатисфакции, – добросил князь гордо, – если бы мы были равны, но биться со всякими писаками…
– Ваша светлость, мы у меня… на оскорбления, хотя я только шляхтич и простой писатель, отвечать не умею в моём доме… где-нибудь в другом месте смог бы… Только замечу, что у нас раньше, согласно традиции, княжество и шляхетство стояли на одной линии. Таким образом, мы могли бы…
Князь пожал плечами.
– Мне достаточно отчёта, – воскликнул он, – а нет, то прикажу отлупить тебя!
– Ваша светлость! – крикнул Шарский, указывая на дверь. – Не буду писать отчёта, и прошу вас выйти, пока у меня остаётся немного терпения. Палки – для всех, а тот скорее на них нарывается, кто их расточает. Вот как раз стоит в углу трость, не желаю ждать, возьму её в руки.
Говоря это, он сделал смелый шаг, а князь, зовя товарища, выскочил за порог. На этом закончилась эта неприятная сцена; но назавтра приехал пан Адам Шарский с нареканиями, упрёками, настаиваниями, извинениями, требуя обязательно какой-то отчёт. Шарский написал его с улыбкой и послал.
Увы! Хотя он был невыразительным, упал под ним князь Ян, убитый насмешками, так что третьего дня после напечатания его в газете, он был вынужден выехать за границу, чтобы это в его отсутствие остыло.
В дверку этого дома на Заречье так не раз стучала возмущённая гордость, свербящие привычки, пораненое самолюбие и бессильный гнев, а с ними вместе ни одна мысль о мести, ни одна рука, которая хотела использовать писателя за збира. Безымянные письма, полные оскорблений или каких-то странных объявлений, которые будто бы должны были служить материалом для картин, а скорее для пасквилей, текли с каждой почтой; а вместе с ними приходили размышления и стихи, отрывки, которые ему велели опекать во имя блага общества, хоть в них не было ни капли смысла, ни на крошку таланта…
Однако нужно было жить этой жизнью, а в кругу дальних знакомств, завязанных письмами с теми, которых Станислав удостоил наконец дружбой, в людях, уже прославленных и имеющих в литературе имя, сколько с каждым шагом встречал он тщеславия, гордости, щепетильности, сколько гноящихся ран под одеждами из злотогловы и лавровыми венками!
Это были тяжёлые загадки для разгадывания, трудные для понятия индивидуальности. С одной стороны ясные и великолепные, с другой – чёрные и грязные! Один хвалил, потому что обязательно хотел быть похваленным, приводя на мысль старую asinus asinum fricat, будто бы пишущий острую правду, закручивал её в красивые бумажки, чтобы, приняв видимость беспристрастного судьи, больше себе приобрести доверия… Тот хотел статьи, тот рассуждений, а не один раздачи билетов либо распространения экземпляров. Почти каждый из этих людей в повседневных отношениях был ниже того, каким оказывался в жизни писательской… Везде виден был старый Адам, светящий голыми боками людского порока.
Ежели призванный к суждению Станислав говорил, что думал, потому что не мог иначе, или замолкал только, не желая подвергать себя неприятностям, уже был уверен в гневе и мести. Не случалось ему встретить ни одного добросовестного человека, который бы частное отделил от повседневного дела, и, обиженный, несмотря на травмы, отдал справедливость писателю… имея зуб к человеку. Правда, высказанная как можно мягче, всегда производила тот эффект, что в «Жиль Бласе» мнение о проповедях архиепископа… Напрасно рядом с ней стояли похвалы, признание заслуги, оценки таланта… не прощали её никогда…
И поэтому тут человек, что уважал себя, не мог иметь друзей, не мог приобрести никого, потому что не хотел принадлежать ни к одному обществу, не вписался ни в один цех, заблуждения и ошибки которого солидарно принимая на свои плечи, обязывался их защищать. Тот и этот выступал против него, видя, что некому его защищать, а так как Станислав разнообразием трудов многим мешал, многие также разными способами отзывалось против него. Даже там, где поставил первый шаг, где был во главе и отворил ворота усилиям подражателей, старались о нём забыть, зная, что о своих правах он упомянать не будет.
Материальная сторона этой жизни, сложенной из мелких и постоянных пыток и вечной работы, не была также достойна зависти; она не раз сталкивалась с нуждой, и в комнате работника не хватало порой гроша на хлеб насущный. Но он сносил это легко и с улыбкой, отдавая из двух костюмов менее нужный, с резигнацией Диогена, отбрасывающего чарку в убеждении, что ладонь её заменит. Издатели постепенно делали деньги, спекулируя на его сочинениях, но когда ему выдавалось немного выше потребовать цену, которая бы в другом месте была чуть больше зарплаты копииста, возмущались, кричали на жадность.
– Как можно требовать за это деньги, – отзывались они с запалом, – такие огромные деньги, по несколько сотен золотых, по тысячи за том, например! Это ужасно! Это обдираловка!
И начинали доказывать, что теряют, что много теряют, что жертвуют, а, теряя так, постепенно делали наследства, складывали деньги в банках, когда тем, которым щедрей платили то бумагой, то их собственными трудами, выставленными в счетах по цене издательства, часто были без ботинок, если ботинки нужно было купить из заработанных денег.
У одного только Базилевича было хорошо, потому что человек этот так же был создан не на посланника мысли, но на торговца. Постоянно издавал что-то с помощью подписных изданий, раздавал билеты, принимался издавать чужие сочинения, и наконец начал без шутки подумывать о создании торговли, когда ему вдовка и её приданое улыбнулись в самую пору. А так как его спекуляции осквернялись магазином и евреем, забросил их для ухаживаний. Барон Холлар был наконец выпровожден холодностью, а Базилевич формально принят, назначили даже день свадьбы.