реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Перед бурей. Шнехоты. Путешествие в городок (сборник) (страница 19)

18

Час был очень поздний, когда забренчало в коридоре, дверь открылась и два солдата приказали ему встать и идти за ним.

Эти ночные допросы повторялись часто и были также средством запугивания узников. Вскоре обвиняемый оказался в том же кабинете, который был ему уже знаком, перед тем же господином генералом и тем же бросающимся так яростно с обиженной миной протоколиста. Кроме них, находился ещё один высший военный урядник, который вёл себя сначала нейтрально, только как свидетель.

Когда Каликст, немного раздражённый и с горячкой, которую было видно на его горящих щеках, стоял у двери, генерал поглядел на него пару раз, наверное, чтобы опытным глазом распознать состояние его духа. Инквизиторам этого рода опыт даёт возможность делить людей на некоторые категории; они знают, как должны обходиться с теми, что бледнеют и что краснеют, с теми, что всю энергию расходуют в первой встрече и, исчерпанные, вскоре слабеют, как преступить к молчащим, как подходить к болтливым, когда использовать мягкость, а где угрозу.

Взгляд на подсудимого не был без цели, смотрели на него: первый генерал, что его уже раз испытывал, другой, что ему прибыл в помощь, и наконец, тот протоколист, по выражению лица которого видно было, что считал себя более хитрым, чем они оба. Грыз он перо, закидывал голову, передвигал чернильницу, кулаком бил о бумаге и насмешливо заглядывал Каликсту в глаза.

Какое-то время царило молчание.

Два старших господина обменивались друг с другом каким-то отрывистым и едва слышным шёпотом, первый обратился к обвиняемому:

– Ты подумал? – спросил он.

– Не имел нужды думать, пане генерал, – сказал Каликст, – то, что я говорил однажды, должен повторить сегодня.

– Значит, хочешь притянуть к себе самые худшие последствия?

Эти слова были произнесены чрезвычайно сурово и крикливо. Затем другой молчащий военный сладко отозвался, мягко и спокойно, тоном почти отцовским и как бы маслом намазанным:

– Подумай хорошо. Никто тут тебе плохого не желает, но есть обстаятельства, в которых власть вынуждена применять суровость. У тебя есть отец, семья – ты молод, не губи себя, говори правду.

Эти слова лились как с амвона, были полны торжественности.

Каликст почувствовал себя ими немного растроганным, но затем остыл от этой мягкости.

Молчали.

Потоколист ногами под столом, не делая шума, формально проделывал какие-то гимнастические упражнения, поднимал их, скрещивал, расставлял, танцевал. Лицо его, как маска, как-то чрезвычайно искривлялось, скрёб себя за ухом, тёр коротко постриженные волосы, показывал зубы, казалось, побуждает к смеху Среди этого трибунала он выглядел как тот традиционный дьявол, что в костёле верных желает подвергнуть искушению, чтобы сразу записать грех в их реестр.

– Говори, мы тут не имеем времени ни ждать, ни церемоний делать. Кому ты писал эту записку?

– Я не писал её, – сказал Каликст спокойно.

Вчерашний генерал вернулся к сегодняшнему.

– Ну, ты хочешь добротой справиться с такими господами, которым кажется, что от всего могут ложью отделаться.

Второй генерал сказал сладко:

– Я желаю тебе говорить правду, это в твоих собственных интересах. Ты, как молодой и неопытный, мог дать втянуть себя. Можешь быть невинным, сбитым с толку. Искреннее признание всё исправит.

– Не знаю, в чём признаться, – произнёс Каликст. – Моё начальство в Казначейской Палате может свидетельствовать, что я усердно исполнял обязанности, ни на какие заговоры ни времени ни охоты не имел.

Генералы о чём-то пошептались между собой. Это выглядело, словно мягкий придерживал сурового, точно просил его за клиента – как бы спорили. Подошли друг к другу и отошли, шептались, и мягкий сказал Каликсту:

– Господин Руцкий, ещё раз склоняю вас к искренним признаниям.

Каликст смолчал.

Через мгновение суровый сильно и нетерпеливо зазвонил, сердце Каликста забилось, приближалась тяжкая минута.

Вошло какое-то создание в тесно натянутом сюртуке, носящее на себе пятно затхлой канцелярии, бледное, остывшее, равнодушное.

Генерал что-то ему шепнул.

Грозное молчание царило в кабинете, только протоколист забавлялся по-своему. Большой, видно, опыт он вкладывал в это упражнение, бедняга, будучи закрытый высоким бюро, умел его проделывать так, что ни малейшего шума не делал. В своём роде было это действительно что-то особенное.

В прихожей послышались шаги, открыли дверь и Каликст увидел оборванного парня, которому доверил письмо. Не он один использовал его для посылок. Парень был пьяницей, гулякой, но всегда показывал некоторый пункт чести. Готов был украсть, и не подвёл бы, когда дал слово. Маленькая кража казалась ему каким-то фарсом – но разновидностью какой-то специфической чести, шуточной, удерживался там на каком-то стебельке.

Видя его входящим с испуганной, пристыженной, измученной миной, прежде чем начался допрос, Каликст его смерил глазами грозными и полными гнева.

Парень, звали его Шимек Лысый, потому что хоть был молодой, волосы его уже выпали, парень, не в состоянии удержаться от этого взгляда, опустил глаза в пол. В обоих руках он держал потрёпанную шапку и мял её с отчаянием, словно хотел разорвать на кусочки. Генерал смотрел на Каликста, который, отступив, стоял неподвижно. Протоколист уже писал. Кто был Шимек Лысый, где и как родился, и сколько раз сидел в пороховой за разные дела.

– Скажи в глаза этому господину, что эту бумажку он тебе отдал… слышишь?

Шимек начал медленно поднимать голову, открыл рот, почесался и сказал:

– Разве я знаю…

Генерал разгневался.

– Негодяи! В кандалы тебя на всю жизнь прикажу заковать и прогнать через розги… как смеешь…

Шимек слушал, но это было как об стенку горох, его столько раз в жизни ругали, что угрозы на него не очень действовали.

– Этот господин отдал тебе письмо?

– Прошу ясно пана, – начал как бы сокрушённый Шимек, – полицейский, что вырвал у меня письмо, свидетельствует, что я был пьяный, мои глаза застелились туманом. Могу ли я знать, тот ли, или иной подобный. Прошу ясно генерала, как такой Шимек, что имеет одну порванную курту, по которой его можно узнать за милю, как такой Шимек что сделает, а сюртуки, прошу ясно пана, их сто таких на свете. Разве я знаю, Руцкий – Друцкий.

Стукнув кулаком в бюро, генерал вспылил. Подбежал и нанёс Шимку удар в лицо.

– Будешь ты мне тут мудрствовать, негодяй этакий!

Шимек схватился за рот, сплюнул кровью, не показывая ни малейшего волнения, поглядел на пана Каликста – и опустил голову. Протоколист прикрыл рот и смеялся, а ногами под столом выписывал всё более живые зигзаки.

– Увести его! Завтра запоёт иначе! – закричал генерал. – Вон!

Схватили Шимка Лысого, который, уходя, смотрел на Каликста тем выражением, точно хотел вымолить прощение и успокоить.

После ухода свидетеля два военных совещались.

– Не подлежит ни малейшему сомнению, что это писал ты, – сказал мягкий, поднимая вверх письмо и другую бумажку, найденную у Каликста. – Что до твоих предпочтений, их достаточно объясняют твои книги и рукописи. Все песенки, запрещённые стихи, все патриотичные глупости и мусор ты собрал как можно старательней. Мы морально вполне уверены, что ты пылкий и сбитый с толку, но мы хотим тебя спасти… Ещё раз взываю к тебе…

– Но что это? – прервал другой. – С этими господами добром ничего не сделаешь. Надлежит поступить со всей суровостью. Будешь говорить?

– Мне нечего поведать! – отозвался Каликст.

– Помилуй, – вставил мягкий, заламывая руки, точно его проняла великая жалость к судьбе несчастного юноши, – смилуйся над собой…

– Но что это! Что это! Напрасно… кто сам себя губит – тот пусть погибает!

Всё это было отмерено для устрашения обвиняемого, но тот остался неподвижным.

Протоколист уже что-то писал, положив голову на стол. Позвонили, вошли солдаты и вывели обвиняемого.

Кто бы в конце сентября заглянул в весёлую когда-то каменичку на улице Святого Креста, легко бы догадался, что сквозь неё прошла какая-то катастрофа. На первом этаже замолкли весёлые и громкие звуки фортепиано, одно окно было постоянно занавешено шторой – верхняя часть стояла пустой, хоть из неё прибывший отец Каликста как раз только что забрал вещи сына, а Дыгас повесил табличку, что помещение можно было снимать. Никто не спрашивал. Владелец объявлял в «Курьере» напрасно.

Внизу Ноинская ходила грустная, потому что с кухаркой было не о чем говорить, пожалуй, только о болезни панны Юлии. Панна Юлия по-прежнему была больной. Впрочем, что делалось на верху, теперь с трудом могла узнать. Кухарка мало имела времени на болтовню. Бреннер, не в состоянии постоянно сидеть дома, несколько раз на дню сбегал. Доктор приходил утром и вечером. Было постоянное движение, но какое-то молчание и странная грусть, пронизывающая.

На мгновение прибытие майора Руцкого, того старого наполеоновского солдата, которому дали знать о судьбе сына, немного оживило и заинтересовало жителей снизу. Но усатый, с подстриженными бакенбардами и высоко завязанным платком, крепкий, с кожей на лице словно выделанной в кожевенной мастерской, старичок ни на кого не смотрел, ни с кем не говорил, со слугой, также по-военному выглядящим, упоковал манатки сына, забрал их в бричку и уехал. Тётя Малуская пробовала с соболезнованием выйти к нему и зацепить – и та ничего не добилась, отделался бормотанием и каким-то таким поклоном. По его внешности догадались, что человек был твёрдый, необщительная, а беспокойство, видно, делало его ещё более затвердевшим и диким. Сострадания не вызывал, не сносил. Закалённый старец вовсе не казался сломленным.