Юзеф Крашевский – Из жизни авантюриста. Эмиссар (сборник) (страница 22)
Он вроде бы начал смеяться…
– Я этого совсем не принимаю так трагично, – прибавил он живо, – самая обычная на свете вещь, а даже – взаправду смешная…
Тола не могла ещё вымолвить слова… смотрела, ошеломлённая… Под её взглядом извивался бедный Мурминский, чувствуя не его сострадание, но унижение тем милосердием, предпочёл бы, может быть, гнев или равнодушие.
– Знаете, пани, что это особенная вещь, – добросил он лихорадочно, – особенная вещь, как неодинаково время влияет на людей… вы остались как были вчера… нетронутым бриллиантом, полным блеска… а меня африканская и индийская жара, лихорадка, голод, бродяжничество стёрли всмятку. Как это должно быть смешно – увидеть такую метаморфозу… и не удивляюсь, ни гневаюсь на достойную хозяйку, что такой спектакль хотела для вас устроить.
– Пане Теодор, – отозвалась взволнованная Тола, – как вы безжалостны… Никто из нас не думал… случайность!
– Да, случайность, – отозвался Мурминский, – играет неизмерно важную роль в жизни; жизнь складывается из одних случайностей.
Тола всё больше была смешенной, поглядела на него, желая эту насмешку разоружить мягким взглядом. Теодора это ещё больше возмутило…
К счастью, докторова, занятая Куделкой, не расслышала оправдания.
Тола как можно быстрей схватила стул – Мурминский стоял как вкопанный при корзине с цветами. Какое-то время в покое царило неприятной молчание. Теодор исподлобья смотрел на бледную и дрожащую женщину, которая уже на него глядеть не смела… была смешенная и грустная.
Подняла наконец глаза на Теодора.
– Вы говорили о переменах, наибольшие я нахожу не в вашем лице, – сказала она мягко, – но во взгляде на мир… Из нескольких слов его уже легко угадать. Вы были раньше, пан, снисходительным, мягким, а сегодня…
– Человек меняется, – сказал Теодор.
Докторова под предлогом цветов отвела Куделку, громко разговаривая с ним, в первый покой, так что Теодор с Толой остались одни. Мурминский глазами искал шляпу.
Тола хотела перевести разговор на иное, более нейтральное поле.
– Откуда вы к нам сюда прибыли? – спросила она.
– Я был в Африке, – сказал Теодор, – служил в заграничном легионе, немного раньше таскался по Мексике и Бразилии, был даже в Индиях… Казалось бы, что где-нибудь должен был погибнуть… нет…
– Вы одичали, пан, среди диких, – прибавила Тола, несмело поглядывая.
– Я вернулся, пани, к состоянию природы. Руссо был прав, эта искусственная цивилизация портит нас… состояние природы – это, по крайней мере, состояние правды. Люди, не играя комедию, попросту убивают друг друга, жарят, едят, говорят что думают, а так как думают немного, не болтают до избытка. Спят больше и очень здоровы.
– Этого по вам не видно! – рассмеялась Тола.
– Потому что человек есть
– Стало быть, я надеюсь, что вы вернётесь к первой своей природе, – отвечала Тола мягко, – от всего сердца вам этого желаю…
– К несчастью, – рассмеялся Мурминский, – я теперь вывернутый, ни порядочным дикарём быть не умею, ни цивилизованным, как следует, не могу. Меня можно, действительно, показывать за билеты.
Как это было мучительно, а сарказм этого несчастного звучал так горько, что Толи хотелось плакать…
– Признаюсь вам, – добавил он спешно, – что в этом состоянии перед целым светом я бы не постыдился выступить – но перед вами… это уже последний удар, какой мог меня встретить… Я бы остался в воспоминаниях вашей молодости бланк беком, а теперь… с этой трагикомичной физиономией какого-нибудь Жиль Бласа… а! Это жестоко!
Тола подняла глаза.
– Пане Теодор, – отозвалась она, – имейте же ко мне сострадание, довольно этих сарказмов, поговорим серьёзно. Мы были, хоть мгновение в жизни, хорошими друзьями.
– А я в то время был ещё человеком, что умел ходить по восковым полам, а теперь по очень свойственной мне грязи. Как же вы могли даже признаться в знакомстве и том, что вы соизволите называть дружбой, к такому существу как я…
– Вы очень, пан, сурово думаете обо мне…
– А! Не сурово, – воскликнул Теодор, – но беспощадно. Вы – оранжерейное растение, дорогое и изнеженное, что никогда не знало бури… ну, а я – вырванный сорняк, который рос случайно где-то поблизости, пока садовник не пришёл и порядок не навёл!
– С вами даже говорить невозможно! – вставая и начиная прохаживаться, произнесла Тола, нетерпение которой становилось всё более заметным. Она остановилась, смело поглядывая на него.
– Я полагала, что найду вас более холодным и естественным, пане Теодор… этим сарказмом вы закрываетесь от меня.
Мурминский покраснел.
– Вы правы, пани, я должен, потому что без этой драпировки хуже бы ещё выглядел, не желай на меня, пани, смотреть без неё. Раны и шрамы устрашили бы тебя, а это для деликатных женских нервов нездорово. Да, пани, – добавил он серьёзно и грустно, – не годится великую боль, хотя бы даже великую вину, использовать как забаву и для насыщения любопытства, – не годится, не годится, – выпалил он яростно, – вы хотели, пани, видеть моё унижение…
– Пане Теодор, – воскликнула с равной силой в голосе Тола, – вас несчастье испортило. Вы были среди злых людей и заразились их болезнью. Я очень хорошо знаю, что несчастьем развлекаться не годится, но я ни развлечения, ни насыщения любопытства не искала. Увидев вас, я хотела вам вытянуть руку, полную сочувствия.
Во время, когда Тола это говорила, Теодор нашёл шляпу и схватил её с движением, в котором рисовались гнев и отчаяние.
– Благодарю вас, – воскликнул он, – но вы и того не хотите допустить, что есть положения, в которых милосердие к боли как – оскорбление.
– Вы сами ставите себя в это положение!
– Обстоятельства меня бросили в него, – отпарировал холодно Мурминский. – За неожиданное счастье, которое мне не принадлежало от судьбы, счастье, краденное из милосердной руки женщины, которая себе бедного ребёнка воспитала… вот так! Должна была прийти месть… дело сделано. Эта слепая фортуна открыла глаза, увидела ошибку и… отхлестала меня за украденные лакомства.
Говоря это, весь дрожащий Теодор начал прощаться. Тола не хотела его отпустить в этом состоянии боли и раздражения.
– Успокойтесь, пан, – сказала она, – подождите.
– Я вполне спокоен, – воскликнул Теодор, – а, правда, не могу остаться дольше ни минуты. Выгони меня, пани, скорей, слишком мучаюсь.
Милосердным взором она поглядела на него в молчании и несмело подала ему руку. Теодор отступил.
– А! Нет! Нет, пани! Ни касайтесь рукой, чтобы я даже устами не смел теперь прислониться к вашей руке. Вас бы оскорбило прикосновение к бедному бродяге. Вы должны остаться тут чистой звездой, спокойной, на небесах, до которой только взор достигает… Будь, пани, счастлива!
Голос его задрожал.
– Не думайте так плохо обо мне, умоляю, я это сострадание ко мне сумел оценить, но злоупотреблять им не смею и не хочу; пусть судьба вас наградит – это была золотая, великая, ангельская, последняя милостыня!
Он нагнулся и выбежал. Тола сделала несколько шагов за ним, но удержать его было невозможно. Не попрощавшись даже с хозяйкой, совсем не обращая внимания на профессора, который его звал, ища шляпу, Теодор выбежал, стремительно преодолел лестницу и погнал улицей так, что Куделка, выйдя через мгновение потом, уже его даже глазами искал напрасно.
После его ухода Тола опустилась на канапе, при котором стояла; волнение не позволило ей ни сразу обратиться к подбегающей Терезе и доктровой, ни слышать, что говорили ей. Глаза её были полны слёз, а грудь полна подавленного рыдания…
– Что же с этим человеком стало! – воскликнула она спустя минуту, ломая руки. – Те, что в избранном существе, счастливом, преследованием и несправедливостью смели вызвать такое отчаяние, так раздавить и сломать его, сурово ответят перед справедливым судьёй…
– Дорогая моя! Успокойся же, – прервала хозяйка, – поистине, если бы я могла предвидеть эту оказию… которую я издалека только угадывала, никогда, никогда не взялась бы устраивать вам встречу…
Тола поднялась с канапе и сжала руки докторовой.
– Прости меня, – сказала она, – это было совсем неизбежно – ничего плохого не произошло…
Она прошлась по покою.
– Знаешь, Терени, я уж не поеду на Рейн, не могу, несколько, может быть, дней тут, а потом – в деревню! Дома мне будет лучше, не хочу глаз людских… Это зрелище бедного Теодора взбудоражило меня – всегда его, как привидение, буду иметь перед глазами… от этого нужно остыть в одиночестве…
Она обняла хозяйку и ушла, молчащая.
Пан майор Заклика очень спешил домой, постоянно кричал, что его рожь загубят и пшеницу вытопчут. На третий день была продана мебель… оставались книжки. Ксендз Стружка в них не нуждался, по одной их продавать с аукциона не было времени и майор считал, что это не окупится. Каноник только обратил его внимание, что, может, следовало велеть оценить и убедиться, стоящие ли они. Майор на это согласился. Попросили профессора Куделку, который в этих вещах считался профи. Старичок никогда не отказывался от занесения в каталог и оценки, это давало ему возможность добавить иногда в библиотеку чего-то нехватающего и ориентироваться в существующих книгах.