Юрий Ямилов – Любить не плоть, а то, что потеряли (страница 1)
Юрий Ямилов
Любить не плоть, а то, что потеряли
ЛЮБИТЬ НЕ ПЛОТЬ, А ТО, ЧТО ПОТЕРЯЛИ
НУЛЬ-ГЛАВА. ТЫ УЖЕ ЗДЕСЬ
Кто-то открывает эту книгу. Возможно, это ты. Или тот, кому ты снишься. Книга открывается — и вместе с ней открывается пространство, которого за секунду до этого не было.
Книги не говорят — они ждут, когда кто-нибудь вдохнёт в них жизнь. Дыхание касается страниц, и книга начинает дышать в ответ. Это трудно заметить, но можно попробовать: воздух становится чуть плотнее, тени в углах — глубже, тишина перестаёт быть просто отсутствием звуков.
Тот, кто читает эти строки, ещё не знает, о чём эта книга. Может быть, она сама нашла его — случайная ссылка, забытый файл, чужой голос в наушниках. Книги умеют находить своих читателей, и никто не знает как. Но если эти строки попались на глаза — значит, в этом есть необходимость.
В этой книге можно увидеть женщину, которая не может заставить себя вымыть тарелку. Мужчину, который смотрит в окно и думает о той, кого никогда не встречал. Адама и Еву — не в раю, а в чужой памяти. Предательство, которое было не предательством, а любовью. Смерть, которая была не концом, а началом.
Где-то между этими строчками можно увидеть и себя. Не обязательно сразу. И не обязательно смотреть в упор.
Настя уже зашла в квартиру. Она сбросила туфли у порога и, не зажигая света, прошла на кухню. Можно войти вместе с ней. Можно остаться на пороге. Никто не будет настаивать.
Если кто-то дочитает до конца, он, возможно, заметит: книга не закончилась. Она просто перешла в другое состояние — в мысли, в сны, в дыхание. И если вернуться к первой странице, она будет выглядеть иначе. Не потому, что изменилась книга. А потому что изменился тот, кто её открыл.
Теперь Часть первая. Кухня. Глава 1
Тарелка стояла на столе. Гречка слиплась в ком, котлета была надкусана с одного боку, крошки от неё рассыпались по клеёнке, как серые песчинки. Жир застыл белой плёнкой, и в ней отражался свет уличного фонаря — дрожащий, жёлтый, больной.
Настя смотрела на эту плёнку уже четвёртый час.
Она вернулась из суда в час дня. Сняла туфли у порога — левый каблук стоптался, она машинально отметила: надо отдать в ремонт, но теперь некому напомнить. Прошла на кухню, села на табуретку, положила руки на колени. Сначала смотрела на окно — за ним моросил дождь, мелкий, сибирский, бесконечный, стёкла запотели изнутри, и казалось, что квартира плачет. Потом на часы — стрелка дёргалась, отсчитывая минуты, которые больше никуда не вели. Потом взгляд упал на тарелку и застыл вместе с жиром.
Серёжа отказался есть утром. Сказал: «Я к папе хочу, у него нормальная еда». Даже вилку не взял. Ушёл в школу молча. А она осталась стоять с этой тарелкой в руках и вдруг поняла, что не может заставить себя ни вымыть её, ни выбросить, ни просто убрать со стола. Что-то внутри сломалось — та самая шестерёнка, которая всю жизнь заставляла всё расставлять по местам. Вилки — зубцами влево. Книги — по алфавиту. Мысли — по степени важности. Жизнь — по расписанию.
Развод оформили неделю назад. Нет, не так — развод случился три года назад, в тот вечер, когда муж сказал: «Ты меня не слышишь, Насть. Ты вообще никого не слышишь». А неделю назад они просто поставили подпись. В ЗАГСе пахло хлоркой и чьими-то духами — сладкими, приторными, как сироп от кашля. Женщина в окошке сказала: «Поздравляю, вы свободны». И улыбнулась — профессионально, без тепла. Настя тогда хотела ответить: «Свобода — это когда у тебя есть к кому возвращаться», но промолчала. Молчание вообще стало её главным языком за последние годы.
Теперь Серёжа ночевал у отца. Впервые за долгое время она была в квартире одна. Тишина стояла плотная, как холодный кисель, заполнивший все углы. Иногда она вздрагивала: холодильник включался с глухим рокотом, капли срывались с карниза и били по жестяному отливу — звук был похож на щелчок метронома. Каждый такой звук не нарушал тишину, а только подчёркивал её, как чёрная рамка подчёркивает фотографию.
Настя не включала свет. За окном горел фонарь, его света хватало, чтобы видеть очертания предметов: плиту, чайник, банку с гречей, тарелку. Тени от веток берёзы дрожали на стене — и вдруг ей показалось, что это не ветки, а чьи-то пальцы, длинные, костлявые, пытаются нащупать выключатель. Она моргнула — пальцы снова стали ветками. Но холодок между лопаток остался.
Она взяла телефон. Экран засветился синим, высветив её лицо — бледное, с тёмными кругами, губы сухие, волосы нечёсаные. Она открыла приложение с аудиокнигами — просто чтобы чем-то занять мозг, чтобы чужой голос заполнил пустоту. Пролистала рекомендации: «Как полюбить себя», «Счастье в одиночестве», «Десять шагов к новой жизни» — всё мимо. Уже собиралась закрыть, когда взгляд зацепился за название в самом низу списка:
«Светлый смех и горькая соль»
Ниже — подзаголовок мелким серым шрифтом: «Как дышать врозь одним воздухом?»
Ни автора, ни обложки. Только название и этот вопрос. Настя никогда не добавляла эту книгу. Может, Серёжа скачал? Или муж — у них до сих пор общий аккаунт. Она нажала «скачать», надела наушники, легла на диван.
Голос чтеца — женский, не молодой, с лёгкой хрипотцой и неправильным, как будто домашним, придыханием после «т» — произнёс:
«Они сидели на вершине холма. Не было ни холма, ни их самих — было общее тепло, перетекающее из одного в другое, как дыхание...»
Настя закрыла глаза. И тут же перестала чувствовать диван под собой. Перестала слышать холодильник. Перестала помнить, что она — Настя, что ей сорок два, что она в разводе, что на столе стоит немытая тарелка. Вместо этого она ощутила тепло — не физическое, а какое-то изначальное, как будто она лежит не на диване, а внутри колыбели из света, и рядом кто-то дышит в такт с ней.
Это было так странно и так хорошо, что она не стала сопротивляться. Она просто отдалась этому теплу, как отдаются воде, когда учатся плавать.
И провалилась.
Запах был горьковатым и одновременно сладким — так пахнет полынь, если растереть её в ладонях в июльский полдень, когда солнце выжигает из травы все остальные оттенки. Настя не понимала, откуда она это знает — в Томске полынь почти не росла, только у бабушки в деревне, но бабушка умерла пятнадцать лет назад. И всё же запах был знакомым, как будто она помнила его ещё до своего рождения.
Потом пришёл звук. Не слова — музыка. Три ноты, одна за другой, и каждая значила: я-лю-блю. Музыка звучала не в ушах, а где-то в груди, под левой ключицей, и от неё расходилось тепло — то самое, из которого состоял этот мир.
Потом появился холм. Низкий, поросший травой, которую никогда не касалась коса. Небо над холмом было белым — не пасмурным, а именно белым, как будто ещё не решившим, каким ему быть. На холме сидели двое. У них не было имён, но Настя сразу поняла: вот эта девушка с тёмными волосами и родинкой над левой бровью — это она сама. Вернее, не совсем она, но та, кем она была, когда ещё не было слов, чтобы разделять. А рядом с ней — мужчина. Он смотрел на девушку, и от его взгляда воздух становился теплее.
Они не говорили. Вместо слов между ними текли образы — яркие, как вспышки, и понятные без перевода. Девушка послала образ щекотки — и мужчина засмеялся, и смех его был светом, настоящим светом, который струился из горла и падал на траву, и трава там становилась зеленее.
«Ты глупый», — подумала девушка, и это прозвучало музыкой из тех самых трёх нот.
«А ты — свет», — ответил он, и она ощутила этот свет внутри, как реальное тепло.
Настя во сне улыбнулась. Она не понимала, как это возможно — чувствовать чужую мысль, но сейчас это было так же естественно, как дышать. Ей казалось, что она всегда это умела и только забыла. Где-то далеко, на самом краю сознания, маячила мысль, что это просто сон, что сейчас она проснётся на диване, и будет тарелка, и будет дождь, и будет пустота. Но здесь, на холме, пустоты не было. Всё было заполнено — теплом, светом, музыкой, запахом полыни.
А потом что-то изменилось.
Сначала это было почти незаметно — лёгкое марево, как воздух над раскалённым песком. Девушка послала мужчине образ воды — прозрачной, холодной, с привкусом железа, как из лесного родника, — но он пришёл к нему чуть искажённым: вода была мутной, тёплой, с горьким осадком. Он удивился, но не придал значения — мало ли, может, просто устал.
День за днём марево сгущалось. Мысли проходили уже не напрямую, а сквозь туман: очертания оставались знакомыми, но детали размывались. Он пытался угадать её настроение — и угадывал лишь наполовину. Она пыталась понять, что он чувствует, — и натыкалась на глухую стену.
А потом туман стал облаком. Плотным, серым. Теперь они не видели мыслей друг друга — только смутные тени за завесой. Девушка (Ева — вдруг всплыло имя, и Настя поняла, что так зовут эту женщину, хотя та сама ещё не знала своего имени) потянулась к нему мыслью и наткнулась на холод. Не на враждебность — просто на холод. Так бывает, когда проводишь рукой по стеклу с той стороны, где зима.
А потом облако стало грозовой тучей. Тяжёлой, чёрной, полной грохота и молний. Каждая попытка пробиться мыслью натыкалась на разряд — обжигающий, ослепляющий. Ева отдёргивалась и плакала без слёз — внутри, где больше никто не мог услышать. Адам (это имя тоже пришло само) метался по ту сторону тучи и бил в неё кулаками, но кулаки проходили сквозь, не оставляя следов.