Юрий Ямилов – Любить не плоть, а то, что потеряли (страница 3)
Совпадение? Конечно. Простое совпадение. Но по спине пробежал холодок — тот самый, как во сне, когда тени становились пальцами.
Она положила футболку на стул и пошла на кухню. Достала из холодильника яйца, молоко, муку. Замесила тесто. Разогрела сковородку. Через пятнадцать минут на столе дымилась стопка оладий — таких, какие они когда-то жарили по воскресеньям всей семьёй.
Серёжа вышел на запах.
— Ого, — сказал он. — Ты чего?
— Захотелось.
Он сел за стол, взял оладью, откусил. Потом ещё одну. Потом поднял глаза и вдруг улыбнулся — не криво, не вежливо, а по-настоящему, той самой улыбкой, которая была у неё во сне, когда Ева пила горькую воду.
— Вкусно, мам.
— Спасибо, сын.
И они ели молча, и молчание это было не пустым — оно было полным. Полным до краёв.
Конец Части первой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГЛИНА
1
Понедельник начался с будильника.
Настя открыла глаза в 06:45 и несколько секунд лежала неподвидно, глядя в потолок. Потолок был белым, с трещиной в левом углу — она появилась три года назад, когда соседи сверху делали ремонт и уронили что-то тяжёлое. Тогда муж сказал: «Надо бы замазать». Она ответила: «Я сама». Так и не замазала. Трещина осталась — тонкая, извилистая, как русло пересохшей реки на карте. За эти годы Настя выучила её наизусть и теперь, просыпаясь, первым делом проверяла, не поползла ли она дальше. Трещина не двигалась. Это успокаивало.
Она села, спустила ноги на холодный пол. В квартире было тихо — Серёжа ночевал у отца, и эта тишина всё ещё казалась чужой, как новая одежда, которую не успел обносить. Настя нащупала тапочки, прошла на кухню, включила чайник. Действия были автоматическими, заученными за пятнадцать лет брака: чайник, кружка, заварка, сахар — две ложки, хотя муж всегда говорил, что она кладёт слишком много и это вредно. Теперь некому было говорить.
Она села за стол и только тут заметила, что тарелка, вымытая в субботу, стоит на сушилке — не в шкафу. Там же лежала вилка зубцами вправо. Настя несколько секунд смотрела на неё, потом переложила зубцами влево — просто чтобы восстановить равновесие. Мир всё ещё держался на таких мелочах.
Чайник закипел с глухим рокотом. Она налила кипяток в кружку, и по кухне поплыл запах — терпкий, с ноткой бергамота. Этот чай покупал муж, он любил «Эрл Грей», хотя Настя предпочитала обычный чёрный. Пачка стояла в шкафу уже полгода после его ухода, и она не выбрасывала — не из сентиментальности, а потому что жалко было хороший чай. Или потому, что выбросить значило признать: он больше не вернётся к утреннему чаепитию. А он и так не вернётся.
Настя не пошла на работу — взяла отгул за свой счёт. Ей нужно было съездить в налоговую, разобраться с какими-то бумагами по совместной квартире, которую они с мужем пока не решили, как делить. Она оделась тепло: апрель в Томске — это всё ещё зима, притворяющаяся весной. Серое пальто, серый шарф, серые сапоги — она поймала своё отражение в зеркале лифта и подумала: «Я вся как этот дождь. Бесцветная».
На улице морось — та самая, бесконечная. Она раскрыла зонт и пошла к остановке. По дороге её обогнал троллейбус, обдав грязной водой из лужи. Настя отскочила, но всё равно несколько капель попало на пальто. Она вытерла их рукой и вдруг замерла: капли на ткани расплылись тёмными пятнами, похожими на карту какого-то неизвестного континента. Ей вспомнился сон — тот самый, про Еву, которая пила горькую воду из лужи. «Тление может пахнуть так сладко», — прозвучало в голове чужим голосом. Голосом чтеца.
Она тряхнула головой и пошла дальше.
В налоговой пахло бумагой и потом. Очередь была длинной, и Настя встала в самый конец, прижав к груди папку с документами. Перед ней стояла женщина с коляской — младенцу было от силы месяца три, он спал, приоткрыв рот, и изредка вздрагивал во сне. Настя смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то сжимается — не боль, но память о боли. Она вспомнила, как прижимала к груди Серёжу — такого же крошечного, с такими же вздрагивающими веками. Тогда ей казалось, что мир наконец-то собрался в единое целое: муж, ребёнок, дом, запах молока и детской присыпки. Она помнила это ощущение полноты — острое, почти невыносимое в своей завершённости. И помнила, как оно начало утекать, медленно, незаметно — сначала по капле, потом ручьём.
— Вы проходите, — сказал кто-то сзади.
Очередь продвинулась. Настя шагнула вперёд, но женщина с коляской вдруг обернулась:
— Простите, вы не присмотрите? Мне в окошко, а она проснётся — заплачет.
Настя кивнула. Женщина ушла, и она осталась одна с коляской. Младенец заворочался, причмокнул губами, но не проснулся. Настя смотрела на него и чувствовала, как в груди поднимается что-то горячее, похожее на то тепло, которое приходило во сне, на холме, где ещё не было слов. Она протянула руку и едва коснулась пальцем крошечной ладошки, выглядывавшей из одеяла. Пальцы младенца на секунду сжались вокруг её пальца — чисто рефлекторно, но Насте показалось, что это пожатие. Что-то вроде «здравствуй».
— Спасибо, — женщина уже вернулась. — Не плакала?
— Нет, — ответила Настя. — Она у вас хорошая.
— Это он, — улыбнулась женщина. — Сын.
Настя отвела взгляд. Ей вдруг захотелось рассказать этой незнакомой женщине всё — про тарелку, про книгу, про сон, про то, что она больше не чувствует себя целой, а только наполовину, и вторая половина болит, как ампутированная конечность. Но вместо этого она просто кивнула и прошла к окошку.
Вечером она позвонила мужу. Нужно было обсудить документы на квартиру, но разговор почти сразу свернул не туда.
— Ты опять забыла оплатить счёт за электричество, — сказал он вместо «здравствуй».
— Я оплатила.
— Нет, мне пришло уведомление. Ты вечно всё пускаешь на самотёк, Насть.
Она стояла с телефоном у уха и смотрела в окно. Его голос звучал глухо, как через подушку, — и вдруг она узнала это ощущение. Так же звучал голос Адама, когда туча между ними стала плотной и слова перестали доходить. Она не слышала его — она слышала только помехи.
— Ты меня слушаешь? — спросил он.
— Слушаю. Я оплачу.
— Дело не в деньгах. Дело в том, что ты никогда...
Она перестала разбирать слова. В ушах стоял шум — не гнев, а та самая тишина, которая громче любого крика. Она смотрела на своё отражение в стекле и видела там не себя, а Еву — женщину, которая стоит по ту сторону тучи и не может пробиться мыслью. Только теперь туча была в телефонной трубке.
— ...и вообще, я устал от этого. От тебя. От всего.
Она нажала «отбой». Не потому, что разозлилась. Просто поняла, что дальше тучи слов не пробиться. Что можно кричать, плакать, объяснять — и всё равно он услышит только шум.
Телефон зазвонил снова. Она не ответила. Вместо этого надела наушники и включила книгу.
2
Каин вырос и стал земледельцем. Авель — пастухом. Братья не помнили единства, они родились уже разделёнными, и разделение это было так глубоко, что они не знали, что когда-то было иначе.
Но иногда — редко, по ночам, когда затихал ветер, — Каину снился сон. Ему снилось, что он стоит на вершине холма и внутри него звучит музыка — три ноты, одна за другой. И от этой музыки тепло разливается под левой ключицей. Он просыпался в слезах и не понимал почему.
Авелю снился тот же сон. Но он никому не рассказывал.
Однажды они принесли жертву. Каин положил на алтарь плоды земли — пшеницу, ячмень, виноград. Авель принёс ягнёнка — первенца от своего стада. Дым от жертвы Авеля поднялся к небу прямым, высоким столбом, а дым Каина стелился по земле, как туман, и таял, не долетая до небес.
— Почему? — спросил Каин. — Почему его дым идёт вверх, а мой — нет?
Никто не ответил ему. Никто не мог ответить, потому что никто не знал. Но Каин понял это молчание как приговор.
— Ты нелюбим, — сказал он себе. — Ты всегда был нелюбим. Ты — второй, запасной, тот, кто родился после мёртвого.
Он не знал, что его мать, Ева, любила его так же сильно, как и Авеля. Что его отец, Адам, каждую ночь стоял у его постели и слушал, как он дышит, и боялся, что дыхание оборвётся, как оборвалось у первого. Он не знал. Потому что туча уже стояла между всеми — не только между мужчиной и женщиной, но и между братьями, между родителями и детьми, между каждым и каждым.
И вот однажды в поле Каин сказал Авелю:
— Пойдём.
Они пошли. Земля под ногами была сухой, потрескавшейся от зноя. Каин поднял камень. Авель обернулся — и в последний миг их взгляды встретились. Авель хотел что-то сказать, но не успел. Камень опустился.
А потом Каин остался один. Он стоял над телом брата и чувствовал, как внутри что-то рвётся — та самая нить, которая ещё связывала его с миром. Он не знал, что делать. Он никогда не видел смерти — только слышал о ней от матери.
— Что ты наделал? — раздался голос. Он прозвучал не снаружи, а внутри, но Каин уже не умел отличать одно от другого.
— Я не знаю, — ответил он. — Разве я сторож брату моему?
— Голос крови твоего брата вопиет ко Мне от земли.
Каин упал на колени. Земля под ним была красной — он не заметил, когда она стала красной. И вдруг он понял: та музыка из сна, те три ноты — это было обещание. Обещание, что когда-нибудь туча рассеется. Но теперь он сам стал тучей. Сам убил того, с кем мог бы когда-нибудь снова стать единым.
— Проклят ты от земли, — сказал голос.