Юрий Власов – Гибель адмирала (страница 92)
Над гребнями кресел дым слоями — до одурения чадят бородачи самосадом: дамочка из нежных тут враз брякнется. На пять-шесть сотен глоток затяжку делают: шибко ответственное дело обмозговывают. Солдаты, мастеровые, штатских — раз, два и обчелся. Обрядилась Россия в шинели. Два наряда у нее нынче: шинель (или кожанка комиссарская) да саван.
А с винтарями все, даже штатские. Ежели по прежним, барским обычаям, это нынче как зонтик или трость. Без «винта» ни шагу, ишь чего…
С места вопросы — ну кислота, а не вопросы. Янсон дает пояснения, бумаги зачитывает. Печати показывает, подписи.
Здесь выборные от частей, команд и служб. Янсон разъясняет текущий момент, тужится, аж сбледнел, пот по лицу. Но свое знает: режет без прикрас, однако и не стращает. На то он и большевик. Сам Ленин у них за царя, это ж соображать надо. Башка на целый свет! С Волги, говорят, мужик, свой… А только вождь мирового пролетариата! Заместо царя!
Вроде правильно излагает Янсон, а вязнут слова. Не торопятся мужики, хватит — набегались, аж синеть от натуги начали… Это, конечно, по душе им, что в кутузке адмирал — и будет расстрелян, — и что его сучка с ним — тоже тешит, и что трещит острог от господ офицеров и разной контры — приятственно слышать. Спо-кон веку не любит Россия власть, даже по сердцу ей, когда эта самая власть кашляет кровью. Вроде именины тогда у людей…
Жадно слушают бородачи, кабы не проморгать самое важное. Земля, декреты, белые, Ленин, японцы, чехи, Семенов, золото, Пятая армия, опять чехи со своим одноглазым воителем.
Кабы не загреметь в мерзлую яму спиной…
Чувствует Флор: получится! Очень уж легкий сам, вроде не весит ничего — так всегда перед самыми убедительными словами: каждого возьмет за сердце. В Иркутске его слово знают, повторяют, верят. Что молвит Федорович — закон!.. Эсеры эсерами, а на Флора у них свой счет…
Только вот мешает эта цифирь о Французской революции. Давеча прицепилась — и нейдет из башки. И не знаешь, куда ее там пристроить, болтается без зацепу.
«Лишь за последние полтора месяца якобинской диктатуры Революционный трибунал вынес 1285 смертных приговоров. Гильотина стучала в среднем по 28 раз за день, скатывалось в корзину 28 голов ежедневно…»
— Слово товарищу Федоровичу! — объявляет Янсон.
И сказал Флор — аж взревели в шесть сотен луженных самосадом, морозами и матюгами глоток! Прознай о том первый златоуст республики товарищ Троцкий, и то удивился бы. Ну не может обыкновенный человек, пусть даже бывший председатель Политцентра, так говорить!
— Умрем за народную власть! — клянутся бородачи.
От топота стены ходуном.
— В землю белых гадов! —
— Да здравствует Ленин!
О Ленине Флор и не заикался. Это мужиков самих прорвало.
А Флор ровно сухой лист — и огнем полыхает, а сам сухой-сухой. Всегда он такой, когда на речь выходит. Другим быть не может. Не умеет беречь себя. Нет даже такого устройства в нем. Потому и с бабами таков — на разрыв жизнь в нем, на высшем градусе. А глаза светлые, радуются, когда людям от его забот хорошо. Со светом мужик.
Янсон ему руку жмет. Нехорошая у Янсона рука — влажная, липка, кабы не тиф…
— A-а!.. Ленин!!
Грубо налегает ветер. Тащит по светловатому ночному небу белые оглаженно-пушистые облака. Очень белые облака даже в разливе лунного света.
Флор распахнул дверь — и ветер ровно каленым железом налег. Остановился: «Красота-то!»
Улицу осветляла пороша.
И делов-то: снежок присыпал. Молодой лежит, нетоптаный, доверчивый, светлый… А радостно на душе!
А сам и не приметил, рука скользнула на крышку кобуры, отомкнула; взял за рукоять маузер, вынул и сунул за обшлаг полушубка. Само получилось, даже в сознание это не пустил… По ночи только так и можно…
«28 голов скатывалось в корзину ежедневно…
Да что ж тут рассуждать и спорить — большевики приняли эту программу. Это их путь! Какой же я дурак! Они решили истреблением людей внедрить свою веру! Как же я этого не понимал?! Они же приняли Робеспьера не для усмирения главарей бунта и врагов свободы, а для всего народа. Они рубят не 28 голов в сутки, а тысячи, тысячи… И голод им тоже в подмогу. И я, Флор Федорович, буду палачом народа?! Я погоню народ в тюрьмы, на побои и насилия, под залпы карателей? Ведь у них так за Уралом. Я же это знаю. Я, кто выше жизни и своего счастья ставит справедливость, человеколюбие, равенство, — палач?! Я — палач?!»
Еще одно прозрение.
— Да, жду его к трем — и действую! — не кричит, а хрипит в трубку председателя губчека. — Не беспокойтесь, товарищ Ширя-мов, уложимся до света. Будешь у аппарата?.. Не беспокойся, не подведем. Выпишем адмиралу пропуск!..
Под контролем держит ревком исполнение постановления номер двадцать семь. Исторический документ. Уже завтра весь мир о нем прознает — это уж точно.
К трем часам пополуночи должен подъехать Иван Бурсак — это распоряжение Ширямова. Бурсак 17 января сменил эсера Каш-кадамова на посту коменданта Иркутска. И еще распорядился Ширямов, чтобы комендант тюрьмы тоже поприсутствовал на казни.
Каждый час лично сам подымается к камере председатель губчека. А как же, глаз нужен. Должен он оправдать доверие ревкома и всего трудового народа. Здесь, в Иркутске, он справится со своим долгом не хужее, чем Белобородов в Екатеринбурге. Вторая после Николая фигура контрреволюции будет сметена с дороги новой России. И он, Семен Чудновский, русский рабочий, поставит последнюю точку.
Председатель губчека предупредил охрану у ворот: примут автомобиль с Бурсаком — еще на подъезде три раза коротко мигнет фарами и даст длинный гудок (Чудновский сказал «клаксон»). Для верности оставил в тюремной конторе Мосина.
Завтра о нем, Чудновском, узнает Ленин!
Вот-вот выскользнет кончик нити из клубка жизни Александра Васильевича — и разрушат пули тело. Кулем осядет — и уже ни желаний, ни страстей, ни обид, ни горя. Мундир, шинель и в клочья издырявленное тело.
Пули из трехлинеек дробят, мозжат кости. Удар такой силы — обычно отбрасывает человека. А метить будут в живот, сердце и голову.
Только бумага сохранит рассказ о нем — сцепление бездушных слов, чаще лживых или пустых (или просто гнуснолюбопытствующих).
А пока жив тот, кого называют Александром Васильевичем Колчаком, адмиралом Российского флота, бывшим Верховным Правителем России и высшим носителем белой идеи.
…Ни от чего не отказываюсь. Умру с тем, за что боролся.
Александр Васильевич останавливается напротив лежанки и вдруг с пронизывающей скорбью произносит вслух (охранники за дверью даже загромыхали прикладами и загалдели):
— Никогда тебя, адмирал, не накроют андреевским флагом. Гнить тебе отбросом в родной земле.
И оглянулся — из дверного проема глазели сразу трое: папахи, полушубки, Синели, винтовки, белые лица (без глаз и носа — потому что против света). Несильный электрический свет за их спинами показался Александру Васильевичу нестерпимо ярким. Он даже прикрыл глаза ладонью. Как же они надоели.
Все спят. Дети за занавеской, Стеша — за спиной. Федорович пристроился у стола, макает в «непроливашку» перышко и пишет:
«Какой социализм? Да неравенство людей установлено природой. Все люди от рождения разные. Уравнения способностей, страсти к труду, предприимчивости, всех прочих качеств быть не может. Люди могут быть равны только перед законом…»
Спешит перо, царапает, цепляет бумагу.
Федорович внезапно встал. Оглянулся с тревогой: не побудил ли кого. Привык один, волком…
Подошел к окну. Луна светит. Мороз заплел окно узорами. Лунно-светло за ними. Далеко видать.
Вот и вышла луна. Высветит стрелкам железного адмирала. Густо льет свет. Не ошибутся, возьмут цель. Ляжет верховная белая власть.
Льет, льет свет. Мерцают снега, лед на удулах Ангары, сотни стекол в окнах домов, и с ними — еще одно: за мохнатыми белыми прутьями…
Председатель губчека взобрался на подушки стула (они горкой на стуле), без подушек несподручно — аж в подбородок стол.
21 в списке… и Черепанов тут же. Вчера поименно докладывал о каждом на заседании ревкома: уточняли список. На Черепанова свой счет у Семена Григорьевича.
Расстрел не задача. Всех нужно отконвоировать к проруби — и чтоб ни следа, под лед золотопогонников.
А забот! И ни одна не ждет. В разрыв жизнь, мать твою!
Товарищ Чудновский ухмыляется на дверь: все тот же, дружинник из Перми присочинил же ругательство: «А ну тебя в японо-матерь!» И на тебе: уж вся тюрьма, точнее, охрана, чешет таким манером. И вспомнил фамилию: Ходарев! Да завзятый балагур! Где он, там и смех. Истории, похабные и веселые, так и сыпятся. Солдат аж
По Ильичу это, все верно: с массами жить, у масс учиться, знать и понимать нужды масс.
Занимается председатель губчека делами, а сам ловит ухом выстрелы: щупает Войцеховский окраины. Кабы не полыхнул навстречу мятеж. Самое время для подполья. Но не должно этого быть! Ведь поработали с Косухиным, почистили гнезда.
В эту зиму свирепых метелей и стуж узоры особенно затейливо покрыли окна. Всю жизнь удивляет и радует Семена Григорьевича данное явление природы: спрыгнет с подушек, подойдет к окну — и любуется.