Юрий Власов – Гибель адмирала (страница 94)
На кого я похож?.. Александр Васильевич разглядывает руки: в грязевых разводах, ссадинах, багровые, опухшие, под ногтями траурная кайма, сами ногти пообломались. И шинель — в каких-то нитках, соломинках, перхоти. Голова зудит: не то от вшей, не то от грязи. Ноги в сапогах прокисли от пота…
Ничто нельзя утвердить силой. Скрепить на какое-то время можно, но создать устойчивую и жизнеспособную форму государственности — никогда.
Последние дни и ночи Александр Васильевич почти не спит из-за одуряющего озноба — это завязывается легочная простуда. Он ощущает ее — глубинный хрип в груди и невозможность откашляться.
От ходьбы гудят ноги и подмывает полежать, но отвратительная чесотка и морозная сырость лишают этой возможности.
Он замирает, его пронизывает лермонтовский стих, который так любила повторять Анна во все последние месяцы: «Где память о добре и зле — все яд».
Первые слова прачки, когда они остались одни (она привела Семена к себе):
— Ухаживай теперь.
Лизка стояла напротив в темном коридорчике. Под нитяной кофточкой — чувалы груди. Юбка складками окружала широкий зад. Можно было только угадать его, этот зад, под сбором складок. Глаза суженные, насмешливые (и впрямь, не парень, а короты-шечка ей пособил втащить в дом новый стол: вон стол, у порога): что сумеет-то? Тоже мне ухажер: от горшка два вершка. Она запыхалась и дышала встревоженно, часто. Чувалы груди напирали на кофту, в мгновения вдруг обозначая форму, — это было как волшебство. Ничего более притягательного и красивого Семен и не видел до сих пор. Он не мог оторвать взгляда от пуговок: всего-то расстегнуть — и они перед тобой. Господи!..
Сема понимал, что ведет себя стыдно, но оторвать, отвести взгляд от кофты не мог. Он сухо сглатывал вдруг пропавшую слюну, мучительно тянул шею и то сжимал, то разжимал ладони. Примять бы, взять, пощупать! Попросить: пусть хоть покажет. А коли засмеет, выгонит?.. Он уже собрался упасть на колени и попросить: «Хозяюшка, дай пощупать! Христа ради, дай! Если не пощупать, то поглядеть… голые сиськи… без одежы. Ну Христа ради, не могу больше, умру! Ну умоляю! Дозволь…» Он все это выкрикнул вмиг про себя и во всю силу сжал кулаки, чтобы не дать рукам взять груди. Нельзя без согласия, нельзя…
Язык вот-вот выговорит все эти слова без спроса. Ну покажи, покажи!.. Он уже подогнулся в ногах (первое неуловимое движение, чтобы упасть на колени), когда прачка сказала вдруг:
— Ухаживай, что же ты?..
Позже Семен узнал, что она ничего не заметила. Вся буря чувств не отразилась ни на его лице, ни на манере держаться. Когда он рассказал, что было с ним на самом деле, она от изумления окаменела, 'а после, натащив на себя, не отпускала часа два-три…
А тогда, когда прачка велела, чтоб ухаживал, Сема сделал то, чего раньше никогда и не осмелился бы, — обнял ее. Он не знал, что делать, и прижимал ее к себе, прямой, неподвижный. Лизка внезапно ощутила, как, расправляясь, обозначается его устройство… Такое крупное, крепкое… И, расцепляя его руки, вдруг дурея (никогда не случалось так), повела к постели. Он настолько смущался — отвернулся и не смотрел, пока она раздевалась…
В неровностях кирпичной кладки поблескивают кристаллики изморози. Оконца окончательно замазали жирные, бело-слюнявые натеки льда. Он не вынимает руки из карманов, хотя не терпит этой скверной привычки, но, черт побери, другого способа уберечь тепло нет.
Он сидит и слушает редкие пушечные удары, россыпи пулеметных очередей и винтовочные выстрелы. Даже ночью не стихают. Значит, не так плохо у Войцеховского с боеприпасами.
Колчак уже знает: вторую неделю стынут в мерзлой земле бренные останки генерала Каппеля. Утром об этом с издевкой сообщил Попов. Ни с того ни с сего зашел в камеру, задал два-три вопроса (так, чепуха) и сообщил о смерти Каппеля.
Александр Васильевич вспоминает Каппеля: «Пусть земля тебе будет пухом, Владимир Оскарович».
Колчак не знает, что вся армия прошла мимо холмика, покрытого еловыми ветками, — и даже в этот час не дрогнула. Знал бы — легче было бы умирать. Духом и волей покойного командующего пронизаны все — от генералов до рядовых. Через снеговые завалы и красные заслоны вышла она к Иркутску — один к одному отборнейшие бойцы. Уже изготовилась армия к броску, последние обозы выскребываются из снегов. Все вслушиваются в приказ генерала Войцеховского: «На Иркутск! За святую Россию! За нашего Верховного — обманом взяли в плен! За золотое достояние России!..»
А и без приказа и всех зажигательных слов никто не дрогнет. Не будет оружия, иссякнут боеприпасы — станут рвать красных руками, но дорогу проложат.
За нашего адмирала! За Россию! Велик Бог земли русской!..
Усыпляюще ровно тикают часы на столе у председателя губчека — его любимые карманные, «мозер».
— Давай, Захарьин! — кличет он, не бас, а какой-то сип.
Перемогся он, прогнал сон, вроде опять сцепляются мысли и не тот трезвон в черепушке. В общем, годен решать дела. А осталось одно маленькое, так, довесочек. После и не грех прилечь, до приезда Бурсака. Снова шевельнулось беспокойство: кабы не подшибли коменданта по пути. Лупят со всех сторон — и не поймешь, свои аль белые.
Последние сутки, можно сказать, и не казал носа из тюрьмы — все при бывшем Правителе: и лично проверял посты, и харчи носил, ну не красный комиссар, а евангельский мученик.
Распорядился никого не подпускать снаружи, кроме автомобиля с Бурсаком. После предупреждения — лупить на голоса и любой подозрительный звук. Береженого Бог бережет. Какие тут сомнения: город с 4 февраля на военном положении.
Это по его чекистскому настоянию пулеметы перекрыли подходы к тюрьме — в расчетах надежнейшие товарищи. Всем сегодня — двойная норма жратвы…
Рыщут страх да тревога по улицам. Трупы стращают прохожих. Кто, за что пристрелен? Почему за три дома отсель опять палят?..
Щерятся поутру трупы — куском льда скользят и громыхают, коли пнуть. И что самое удивительное, почти все голые или в исподнем, хотя не воров это работа. Кто ободрал, когда?.. Кругом идейные товарищи, «Интернационал» поют (или «Боже, царя храни», но это шепотком, а то и совсем про себя). И где мертвяки? На Амурской и Большой улицах! А что уж про закоулки толковать!..
Можно сказать, принял обязанности Чудновского по городу Шурка Косухин. А сам председатель почти не вылезает из тюрьмы, все больше торчит в канцелярии коменданта: тут единственный телефон. Сам солдат мотается по корпусам и блокам — тоже хлопот по завязку. Только нынче отдали Богу души 18 арестантов — и это за неполные сутки! Вот что значит тиф при голодном пайке. А стужа в камерах?.. Этак и перевоспитывать некого будет.
И еще забота — с рассветом всех гнать в Глазково: если чехи не подопрут — другого выхода нет. Нельзя, чтоб тюрьма досталась белым. Порешили гнать колонной «по четыре», бабы, то есть вся сучня, впереди. На случай захвата города каппелевцами имеется такой план: отходить вдоль путей. Пятая армия хоть и в нейтралитете по случаю образования Дальневосточной республики, а погибнуть не даст, да и не пойдут белые. Им раны зализывать — шутка ли, после лесных ночевок городской постой да отдых…
Захарьин стукнул прикладом, ввел женщину. Председатель губчека вернулся за стол, на свои подушки. Кивнул конвоиру: мол, погодь за дверью.
Эту еще вечор доставили с вокзала: пристает к гражданам, крестит их, порет гниль несусветную. Глянул искоса: на белячку не похожа — в тех ожесточение. И не блядюшка вроде, а в таком разе и подавно подозрительна.
«А особа… ничего… даже вполне трогательная», — со своим мужским смыслом подытожил Чудновский. Но что правда, то правда: при нынешних обстоятельствах не до баловства.
Сразу приступил к допросу, до протоколов ли. Стул не стал предлагать, невелика птица. Спросил понуро-натужливым баском:
— Кто такая?
Разглядев, окончательно насторожился: прав Мосин. С наружности не швея, не мастеровая. Ручки-то барские! Женщина задохнулась дымом. Чудновский пускал его длинной узкой струей. Она даже ладошкой замахала перед носиком. Пробрала махра! А Лизка, бывало, и бровью не поведет, хоть сама и не курила. Пить, правда, умела. 'Но и то верно: без хмеля любовного дела не справишь, шершавит как-то без выпивки…
Чудновский повторил вопрос:
— Кто такая?
По личику неизвестной тенями побежали чувства, тревожные в основном. А как же, чека все боятся — какая же иначе власть.
Женщина ответила, голосок дрожит:
— Я?.. Я… Божья странница, осколок души Господней. Голосок такой округлый, еще с детской окраской.
Куды лезут?.. Дома бы вышивать или пианино щекотать. Глазки голубые!..
Искренне опечалила Чудновского ее сучья пригожесть. Просто заблуждение природы: никчемной твари — и подобная роскошь.
Спросил раздражаясь:
— А чему лыбишься?
Женщина испуганно погасила улыбку, положила руки на грудь.
Она улыбалась блаженному теплу — сколько недель без ласки натопленных помещений. Так и распустилась — обмякла, задышала ровней. И боль в глазах поостыла. Чисто, открыто смотрит.
— Кто тебя объявил Божьей странницей? — спрашивает председатель губчека. — Давай без выдумок и покороче, ясней. Надо же решать, занят я, пойми…
— Я от Бога посланница. Я для спасения душ послана. Я людей должна…
— Чьих душ? Вон бумага, пиши имена, адреса.