реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Уленгов – Ссыльный (страница 11)

18

Ерофеич замер с занесённой рукой.

— Правильно сделали, что сбежали, — сказал я.

Толпа замерла. Этого они не ожидали. По лицам было видно: ждали порки, разноса. А тут — «правильно сделали».

— Ничем бы они там с топорами своими не помогли, — устало продолжил я. — Всех бы волчара сожрал. Оно нам надо? А вот за то, что врать вздумали вместо того, чтоб помощь вести…

Я замолчал и обвёл взглядом всех четверых. Степан смотрел в землю. Тимоха, судя по виду, готов был сквозь эту самую землю провалиться. Дед Игнат угрюмо сопел, стараясь не смотреть мне в глаза, и один лишь Петруха без картуза, с покрасневшим ухом, кажется, не очень понимал, что вообще здесь происходит.

— Если подобное повторится, — проговорил я, — врунов я прикажу выпороть на дыбе. Или самолично шкуру спущу — да так на дыбе на ночь и оставлю. Переживёт ночь — хорошо. Сожрут — туда и дорога. Нам здесь те, кто будет врать, лишь бы собственную жопу спасти, и даром не нужны. И это касается каждого. Всем понятно? — гаркнул я, да так, что толпа вздрогнула, а бабы ахнули.

— Я что на собрании утром говорил? Что поодиночке нас всех пережрут! Помогать друг другу нужно! И если бежать — то за помощью!

Я снова обвёл толпу взглядом, сплюнул под ноги и пошёл к избе. Но, сделав несколько шагов, обернулся.

— Чтоб к ночи ни одной дыры в частоколе не было. Те четверо, что из леса сбежали, — караулят по ночам. Седмицу подряд. Если кто уснёт или мертвецов прохлопает — выгоню за ворота к чёртовой матери. И сожалеть не буду.

Мужики переглянулись. Степан кивнул — мрачно, но без возражений. Остальные промолчали.

Я помолчал, потом сказал — тише, спокойнее, но так, что услышали все:

— Я стараюсь с вами по-хорошему. Не убеждайте меня в том, что это — заблуждение.

Убедившись, что меня все услышали, я забросил штуцер на плечо и медленно побрёл к дому.

В избе я первым делом содрал с себя рубаху и портки, скатал в ком и сунул Марфе.

— Постирать бы… Если не отстирается — можешь сжечь к чертям. Вонь несусветная.

Марфа приняла ком на вытянутых руках, принюхалась, позеленела и унесла, держа подальше от себя, как дохлую крысу. Волчья слизь воняла так, что даже через час после боя запах не выветрился. Да и от меня тоже… Несло. Казалось, запах въелся в кожу, проник в поры и добрался до самых костей.

Я вышел во двор, выкрутил из колодца ведро воды и вылил на себя. От холода перехватило дыхание, но я не остановился. За первым ведром последовало второе и третье. Придя немного в себя, я взял кусок мыла и принялся скрестись — долго, остервенело, до красноты и саднящей кожи.

Вот только запах так и не уходил. Вернее, его, наверное, уже и не было — но он чудился. Привязался, как привязывается мотив дрянной песенки, которую услышал на улице: хочешь забыть — и не можешь. Стоило закрыть глаза — и вот оно: оскаленная морда, лоскуты шкуры на жёлтых костях, нитка тёмной слюны из пасти. Клацанье зубов у шеи Григория, хруст позвонков под клинком, и запах…

Б-р-р-р!

Я вздрогнул, открыл глаза и вылил на себя ещё ведро. Холод пробрал до костей, пальцы онемели, губы посинели. Ладно, хватит. Чище не станешь, а воспаление лёгких в здешних условиях — верная смерть. Лекаря-то нет…

На улице тюкали топоры. Покрикивал Ерофеич — распекал кого-то за нерасторопность, этот кто-то огрызался, потом притихал под начальственным напором и продолжал работу. Крестьяне чинили частокол. Стучали, пилили, материли друг друга. Живые, привычные звуки. Вот и ладно. Вот и хорошо.

Я вернулся в избу, только когда совсем замёрз. Переоделся в сухое, сел за стол. Притихшая Марфа, испуганно поглядывая — слышала, видно, моё выступление у ворот и решила, что барин нынче в настроении, при котором лучше лишний раз не попадаться на глаза, — молча подала миску щей, краюху хлеба и кружку простокваши. Я сдержанно поблагодарил и принялся за еду.

Щи были отменные, как всегда. Хлеб — свежий, с хрустящей коркой. Простокваша — густая, холодная. Но вкуса я не чувствовал. Механически пережёвывал пищу и глотал, думая о своём.

Правильно ли я сделал, что не приказал дать розог Петрухе и остальным?

Наверное — правильно. Порка — штука действенная, спору нет. Крестьяне к ней привычны, для них это естественная часть мироустройства, как дождь или налоги. Но чего я этим добьюсь? Только того, что меня начнут бояться. И что, от этого храбрее станут? Едва ли. Будут бояться в две стороны вместо одной, только и всего. И мертвяков, и меня. Человек, которого выпороли, не становится смелее. Он становится осторожнее. А мне нужны не осторожные, мне нужны решительные. Которые не побегут во время следующей атаки, а если побегут — то хотя бы за помощью.

В глубине души на сбежавших я не злился. Ни черта они там сделать не могли. Положил бы тот волк всех четверых и даже не заметил. Сбежали — и правильно. Живы остались. А живой мужик с топором мне полезнее, чем храбрый мужик в могиле.

А вот что врали — это плохо. Это по-настоящему плохо. Прибежали, наплели с три короба — пожрали, мол, барина, конец, только мы и спаслись, — вместо того чтобы поднять людей и вернуться. Не за оружием побежали, не за помощью… Трусость — штука понятная, человеческая, я за неё не виню. А вот врать и бросать своих — это другое. Это надо выжигать. Если не калёным железом, то хотя бы стыдом.

Но само по себе это не сработает. Надо что-то менять. И, в принципе, я понимал, что могу сделать. Да, при виде врага мужики бросают оружие и бегут. И будут бегать, пока у них в руках колья и вилы. Потому что колья и вилы — не оружие. Это утешение, иллюзия. А нужно настоящее. Такое, которое бьёт мертвяка на расстоянии, до того как он до тебя добрался. Которое даёт человеку ощущение силы, а не беспомощности. Оружие, которое даёт преимущество — и физическое, и моральное. С ружьём в руках чувствуешь себя совсем иначе, нежели с вилами, я это по себе знал. Так что ответ напрашивался только один.

Нужно оружие. Огнестрельное. В количестве, достаточном для всех боеспособных мужиков. Полтора десятка стволов, как минимум. Да не просто стволов — к ним нужен порох, свинец на пули, и, самое главное, нужно этих мужиков научить стрелять. Не в ворону, как Петруха, а в башку мертвяка, который на тебя прёт, пытаясь сожрать. А это, скажу я, совершенно разные виды стрельбы. По вороне можно промазать и посмеяться. По мертвяку промажешь — и смеяться будет уже некому.

Я представлял, как эту проблему решить в долгую. Но это займёт время. А оружие нужно было здесь и сейчас. Завтра ночью может прийти ещё одна волна, и что тогда?

И снова один ответ: дедова коллекция. Если управляющий её не пропил, если мародёры не растащили, если ружья не сгнили без ухода — в барском доме должна быть дюжина стволов. Охотничьих, не военных, но для начала — за глаза. Дюжина стволов — это дюжина мужиков, которые могут стрелять, а не махать вилами. Это — другая деревня. И совсем другая жизнь.

Я доел, поблагодарил Марфу и начал собираться. В горницу заглянул Ерофеич.

— Ерофеич, — сказал я. — Где ключи от барского дома?

Староста оторопел. Уставился на меня и часто заморгал.

— От барского? — переспросил он.

— От барского. Хозяйского. Отцовского. Того, что на холме.

— Дак… у меня хранятся. С тех пор как Пелагея-то, экономка, померла… А зачем вам, барин?

— Давай сюда.

Ерофеич побледнел пуще прежнего.

— Да вы чего, барин! — голос у него стал просительным, почти жалобным. — Я ж говорю — не ходите туда! Нечисто! Христом богом прошу — не ходите! Сгинете!

— Нечисто, Ерофеич, — сказал я, — в ведре, в которое я у тебя по ночам хожу. Пока ты, между прочим, с женой на печи спишь вместо своей кровати. Что ж я, вечность у тебя жить буду? Хватит, пора и честь знать.

— Да что вы, барин! — Ерофеич аж руками всплеснул. — Вы нисколечко не стесняете! Живите, сколько хотите! Мы с Марфой завсегда рады! Да вот частокол починим, избу любую подновим — выбирайте какую, хоть Прохоровых, она крепкая, только прибраться…

— Ключи, Ерофеич!

И снова мне пришлось рявкнуть, да так, что Марфа за печью аж горшком звякнула. Определённо, у меня это в привычку входить начинает… Нехорошо это.

Поняв, что шутки кончились, Ерофеич подскочил, метнулся в спальню и загремел сундуком. Вернулся со связкой ключей, протянул их мне — двумя руками, как подношение.

— Барин, — пробормотал он, и в голосе была такая тоска, будто он провожал меня не в дом на холме, а в загробный мир. — Может, хотя бы завтра? Не на ночь глядя?

— Да до ночи ещё времени тьма, — буркнул я. — Не боись, Ерофеич, дотемна ворочусь.

Ерофеич перекрестился. Губы беззвучно зашевелились — молился, не иначе.

Я проверил терцероль, распахнул крышку футляра с Лепажами, достал оба, сунул за пояс — по одному с каждой стороны. Четыре выстрела. Хватит на небольшой взвод мертвяков, если они додумались поселиться в доме. И сабля ещё. Нормально.

— Фонарь дай, Ерофеич. Есть?

— Есть, — Ерофеич выглядел насупленным, как ребёнок, которого не послушали. Принёс масляный фонарь, закопчённый, но рабочий. Я проверил — масло есть, фитиль цел…

— Всё, я пошёл. К ужину буду.

— Барин!..

Но я уже подхватил фонарь, поправил Лепажи за поясом, сунул в карман ключи и вышел из избы. За спиной причитал Ерофеич, бормотала что-то Марфа, но я уже не слушал.

Заходящее солнце висело над лесом, красное и тяжёлое, как медный пятак. Тени вытянулись, воздух стал холоднее, и от земли потянуло сыростью. У частокола суетились мужики, торопясь закончить работу до темноты, бабы занимались скотиной, детишки постарше — помогали, помладше, не зная забот, радостно возюкались в грязи. Бессменная коза у плетня жевала бессменную тряпку, провожая меня взглядом, в котором мне на миг почудилась вся боль и тоска этого мира. Я хмыкнул, приосанился и зашагал через деревню.