Юрий Трифонов – Другая жизнь (страница 125)
Ничего не было, кроме запаха цветов, от которого трудно дышать.
Я с жадностью вдыхал воздух и быстрыми шагами шел вниз по горбатой улице, к площади, где было много огней, толпились люди и оттуда доносились звуки музыки. Мои друзья где-то отстали. Я не знаю, куда я шел и зачем так спешил. Я шел в толпе итальянцев; среди них было много детей и женщин, и все они спешили вниз, к площади. Там что-то происходило — небо над площадью то и дело озарялось фейерверком.
Под открытым небом стояли столики, очень тесно, за ними так же тесно сидели люди, пили пиво, кианти и кока-колу; звуки многих голосов, смех, шарканье ног по камням и треск передвигаемых плетеных стульев гулом стояли над площадью, и в этот гул врывалось оглушительное хлопанье и шипенье ракет, и вся площадь, лица сидящих, столы, клубы сигаретного дыма над столами освещались вдруг то красноватым светом, то оранжевым, то зеленым. И в тот миг, когда взлетал фейерверк, сидевшие за столами дружно аплодировали и что-то кричали. Было похоже, что они выкрикивали какое-то имя — Бернардо или Леонардо. «Браво, Леонардо!» — кричала вся площадь, когда шутихи, треща и разбрызгивая рубиновые искры, взлетали в темное небо и начинали вертеться там каруселью. Я вдруг увидел моего знакомого Томазо Бьянки, который издали махал мне руками, приглашая за свой столик. С ним сидели четверо таких же пожилых, как он, темнолицых, захмелевших крестьян, которые что-то радостно кричали мне, хлопали меня по плечу и наливали кианти. Но тут взорвался новый фейерверк, и крестьяне, забыв обо мне, повскакали с мест и, глядя в небо, кричали: «О! Белло, белло!», «Браво, маэстро!», «Браво, Паскуале!» Над площадью вертелась какая-то огненная чертовщина, взлетали и опускались пылающие головешки с хвостами искр, как будто невидимый великан жонглировал ими в черном небе, и все это лопалось, шипело, трещало, как мотоцикл, и пахло серой. Соревновались пиротехники. Я попал на соревнование самых знаменитых пиротехников города Дженцано. А все это вместе называлось праздником урожая. И скоро я тоже стал вскакивать, хлопать в ладоши и кричать: «Белло, белло! Браво, маэстро Джиованни!» Я увидел сверкающий мальтийский крест, крутившийся с необыкновенной скоростью наподобие пропеллера, потом я увидел «пальмы», созданные маэстро Нино, и «китайские колеса», и восьмиконечные звезды, целые созвездия восьмиконечных звезд, осколки которых падали на площадь, на столы и на головы, была всеобщая суматоха, мужчины хохотали, а женщины пронзительно вскрикивали.
Томазо Бьянки куда-то исчез, но вскоре появился, ведя с собой небольшого толстенького человечка в белой курточке официанта. Крестьяне оживились, увидев его, стали кричать: «Руссо! Руссо!» Бьянки привел его специально ко мне, и он поклонился почтительно, быстро и низко, как кланяются официанты, и сказал, улыбаясь:
— Дра-твуй-те! Добри ден!
Все захохотали, поглядывая на меня лукаво.
— Ну, как дела? — спросил я. — Хорошо?
— Харашо! Харашо! — закивал он, продолжая улыбаться. Зубы у него были очень крупные, белые, наверное, вставные. — Ар-кан-гельск! Харашо!
И он сделал жест, изображающий человека, который пилит дрова.
Все снова захохотали. Он сел за стол, ему налили кианти, и он стал рассказывать. Ему очень хотелось рассказывать, но он знал всего десяток русских слов и рассказывал по-итальянски. Не знаю почему, но я его понимал. В Архангельске было очень холодно. Один его друг заболел воспалением легких и умер. Но он выдержал все, он был молодой и крепкий и от морозов стал еще крепче. Когда он вернулся домой, отца уже не было в живых, младшего брата расстреляли фашисты, а жена Руссо изменила ему с одним немцем, уехала в Вену, и он нашел дома только старуху мать, которая немного помешалась от всего этого. Через два года жена вернулась с маленьким мальчишкой на руках. Что было делать? Пришлось взять их; жена была совсем слабая, больная, не оставаться же им на улице. А сейчас все в порядке, о’кей, они живут вчетвером, жена поправилась, стала такая полная, красивая; она работает в ателье, где делают плетеные корзинки для цветов. А мальчишка играет в футбольной команде Дженцано. И, может быть, его пригласят в Рим; тут приезжал недавно тренер одной римской команды…
Через три стола от нас сидел этот парень. Руссо показал его издали. Я увидел его за большим столом в компании мужчин, которые о чем-то шумно и возбужденно спорили, не обращая ни на кого внимания. Фейерверк их не интересовал.
— О чем они спорят? — спросил я.
— А! — Томазо Бьянки махнул рукой. — О футболе, наверно. Выиграет ли «Сампдория» у «Ювентуса»…
Откуда-то сверху, с горбатой улицы, где стоял наш автобус, слышались сигналы. Я не сразу догадался, что это зовут меня. Когда я подошел к автобусу, все уже сидели на местах и сердито кричали, что это безобразие — заставлять всех ждать одного. Я сел на самое неудобное сиденье, и автобус медленно тронулся. Последний раз, оглянувшись назад, я увидел кроваво-красный фейерверк над площадью, заполненной людьми, потом началась дорога, темнота, ночь…
• ИСПАНСКАЯ ОДИССЕЯ
Вот что рассказал мне человек с глубоким шрамом посередине лба, с лицом жестким и серым, навеки впитавшим в себя землистую бледность тюрьмы, и со взглядом нестерпимой твердости, истинно испанской твердости. Мы разговаривали об испанском футболе.
— Вы спрашиваете, откуда я так хорошо знаю футбол? Да, я знаю его великолепно. Я могу назвать всех игроков «Барселоны» и «Атлетико-Бильбао», и «Сарагоссы», и мадридского «Реала» за последние десять лет. Я знаю все подробности жизни ди Стефано. Кто его родители, где он живет, его любимое вино, его любимый киноактер, сколько стоит его автомобиль… То же самое я могу рассказать про дель Соля и Кубалу. О, в моей памяти застряли такие подробности, каких не помнят самые изощренные спортивные статистики! И при всем том я ни разу не видел ни ди Стефано, ни Хенто, ни дель Соля — никого из этих звезд в игре. Как это произошло? Сейчас вы поймете. Немного терпения. Это надо рассказывать подробно и долго, так, как мы рассказывали друг другу там, в Бургосе. Да, я привык рассказывать о своей жизни. Правда, чаще всего я рассказывал о ней самому себе.
Знаете, когда смерть подходит близко, начинаешь вспоминать прошлое. Нет, не вспоминать, а видеть его. В отрывочных картинах проносится вся твоя жизнь, разбитая на куски, и ты вглядываешься ненасытно, с жадностью, и тебе все мало, хочется еще и еще вспоминать, и ты становишься совсем как пьяный. Потому что нет на свете более крепкого вина, чем то, которое называется «память».
Вот так я смотрел в свое прошлое апрельскими ночами тысяча девятьсот сорок девятого года в ожидании суда. Я знал, что меня хотят приговорить к смертной казни, — этого требовал прокурор. Мне исполнилось сорок лет — неплохой возраст для мужчины; в этом возрасте уже можно умирать, а можно и жить дальше. Отличный возраст. Но мне хотелось жить дальше, потому что я прожил слишком хорошую жизнь. В моей жизни было все, что нужно.
Апрельскими ночами в тюрьме в Мадриде я старался вспомнить о самом важном — и не мог: все казалось мне одинаково важным. Все, начиная с самого начала.
Начиная с того, как отец учил меня класть кирпичи и держать в руке лопаточку для извести. Я родился в маленькой деревне Рио-Самора в провинции Кастилья. Отец был бедняком, земля не кормила его, и он выучился ремеслу каменщика. Я тоже стал каменщиком и с двенадцати лет уже помогал отцу.
Мой отец был хороший человек, хотя мы всегда с ним спорили, — и в те времена, когда жили в деревне, и после, когда я вырос, а он стал стариком, и когда шла война, и когда она кончилась и мы проиграли и бежали в чужую страну. Мы спорили всю жизнь, потому что он был так же упрям, как и я.
Он говорил: всегда в мире будут существовать богатые и бедные, и тут ничего не поделаешь. У него была любимая поговорка насчет того, что не надо переворачивать тортилью.
Тортилья — это запеканка из картошки и яиц. Когда ее готовят, ее не следует переворачивать.
В Рио-Самора я познакомился с одним социалистом, который переселился к нам из Мадрида, потому что его жена была больна и врачи велели ей жить в деревне. Этот человек объяснил мне многое. Я поверил ему. Я стал читать социалистические газеты. В нашей деревне только два человека выписывали газеты: священник и я. Отец сердился на меня, потому что из-за моих взглядов ему давали меньше работы. Но я уже не мог иначе. Ах, как я любил читать газеты! И как я спорил с отцом! И как мне хотелось перевернуть тортилью — заново перестроить весь мир!
В тысяча девятьсот тридцать первом году меня призвали в армию — за два месяца до того, как образовалась республика. Через год я демобилизовался и вернулся в деревню. Я уже был коммунистом.
Потом, очень скоро, я уехал в Мадрид и поступил в школу. Мне было двадцать три года, а я учился с мальчишками двенадцати лет. Они смеялись надо мной, но я учился, Я хотел стать пожарным. Пожарные хорошо зарабатывали, и мне нравилась их форма и то, что их все уважали. Но стать пожарным было не просто, надо было выучиться гимнастике, и я занимался вечерами в гимнастическом клубе. Надо было выдержать очень трудный экзамен: на двадцать девять мест претендовали семьсот человек. Я выдержал экзамен и стал пожарным.