18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Трифонов – Другая жизнь (страница 127)

18

Через двадцать дней меня отправили в тюрьму и посадили в маленькую шестиметровую камеру, набитую людьми. Нас было в этой клетке не меньше двенадцати человек. Мы спали, прижавшись друг к другу, как сардины, и, когда одному из нас хотелось повернуться с боку на бок, должны были поворачиваться все двенадцать. Кроме того, мы очень голодали — нас кормили одной капустой.

Это было в тюрьме в Алькала ди-Генарес, в городе, где родился Сервантес. И я часто думал о нем и бедствиях его великой жизни и о стойкости, с которой он переносил их.

Два года я ждал суда.

Сидя в камере, я вспоминал свою жизнь и думал: что я сделал плохого? Я любил Испанию и ненавидел ее врагов. Вот и все, чем я занимался в жизни.

И еще я думал: почему одни, чтобы не голодать и прокормить семью, идут в «севильскую гвардию», и преследуют честных людей, и делаются соучастниками подлости, а другие становятся коммунистами и готовы идти на смерть, на любые муки, лишь бы бороться с подлостью до последнего вздоха? Я не знал, как ответить на это. Но я не мог бы жить иначе, чем жил, и даже тогда, перед лицом смерти, я не мог бы себя заставить стать другим.

Политических заключенных судил военный трибунал. Но что это был за суд! Какая мерзость! Какая дрянная комедия! Нас судили палачи в офицерской форме, а подручные палачей, тоже в офицерской форме, выступали в роли адвокатов. Эти «адвокаты» никогда и никого не защищали. Никогда и никому они ни на йоту не облегчили участь. Один раз они приезжали в тюрьму и знакомились со своими «подзащитными» — только затем, чтобы не перепутать их на суде.

Руководил трибуналом полковник Эймар, высокий лысый старик, на лице которого была написана вся его сущность инквизитора и преступника. Но меня судил не сам Эймар, а его заместитель.

Он приговорил меня к тридцати годам тюрьмы. Сначала меня перевели в тюрьму Оканья, потом — в Бургос.

В этих тюрьмах самые тяжелые дни я провел в одиночках. В Оканье я отсидел в одиночке больше года — тринадцать месяцев. Через три-четыре месяца сидения в одиночке начинают вылезать волосы, выпадают зубы, плохо видят глаза. После полугодового одиночного заключения мне разрешили встретиться с двоюродной сестрой, единственной близкой родственницей, оставшейся у меня в Испании. Я не мог с ней разговаривать: у меня пропал голос. Она плакала, а я гладил ее волосы и, как немой, шевелил губами. В Бургосской тюрьме я тоже сидел в одиночке шесть месяцев и потом еще четыре. Всего я просидел в одиночке двадцать три месяца.

В Бургосе прошло десять лет моей жизни, если можно назвать жизнью прозябание в тюрьме. Но можно, можно! Да, потому что там были замечательные люди, и я с ними встречался и разговаривал, и они были моими друзьями. Многие из них сидели по семнадцать, по двадцать лет, их взяли юношами, а теперь это были пожилые больные люди.

Там было много хороших людей, которые помогали друг другу не терять веры и оставаться людьми — и просто выжить. А выжить было трудно. Мы боялись болеть, потому что нас почти не лечили. Тюремный врач дон Густаво, богатый фашист, понимал в медицине меньше любого из нас. Мы называли его «Манолето» — по имени знаменитого тореадора, убивавшего быков с такой же легкостью, с какой дон Густаво убивал своих пациентов.

Все же я выжил. Меня освободили раньше потому, что в тюрьме я работал, а за это полагалось уменьшение срока. Всего я просидел в тюрьмах тринадцать лет.

Летом тысяча девятьсот шестидесятого года я вырвался из огромной тюрьмы, в которую Франко превратил Испанию, перешел границу Франции и из Франции приехал в Советский Союз. Меня встретили жена и дочь, которую я с трудом узнал: из маленькой девочки она стала взрослой девушкой, студенткой института.

Здесь, в Советском Союзе, мне пришлось бороться с последней и самой жестокой раной, которую нанесли мне фашисты и которая теперь, спустя несколько лет, грозила мне смертью. От тюремных побоев у меня возникла опухоль в голове, остеома, и московские врачи велели мне немедленно ложиться на операцию. Видите? Да. Операция была очень тяжелая, длилась три часа. Но теперь все в порядке. Так и не удалось фашистам меня угробить. И я думаю, что переживу палача Франко, и полковника Эймара, и Конесу, и всех, кто меня мучил и кто мучает сейчас моих друзей. Я переживу их, как пережил Гитлера и Муссолини. Ведь я воевал с обоими, и оба давно в могиле, а я, как видите, жив, хотя весь изранен, изрублен на войне, истерзан тюрьмой, как Сервантес.

Врачи советуют мне больше бывать на воздухе. Поэтому я часто прихожу сюда, на замечательный стадион, и смотрю футбольные матчи. А живу я недалеко отсюда. В Юго-Западном районе. Какой это район! Мы называем его «Буэнос-Айрес», что значит «хороший воздух».

Да, я ведь так и не объяснил вам, откуда я хорошо знаю футбол. Дело в том, что в Бургосской тюрьме нам не давали читать ничего, кроме спортивных газет. Мы читали их от корки до корки, испанские и французские газеты, и были в курсе всех новостей футбола, тотализатора и корриды. И на прогулке в тюремном дворе мы громкими голосами разговаривали о футболе. Это поощрялось. «Бьюсь об заклад, что твоя «Барселона» не пройдет в финал!» И шепотом сообщали друг другу новости из большого мира. Не забыть мне двор Бургосской тюрьмы, выложенный каменными плитами, на которых остались следы от пулеметных ножек. Сорок тысяч человек расстреляли франкисты на этом дворе, где нас заставляли говорить о футболе. Прошло уже больше двацати лет с тех пор, как окончилась война. Давно вышли на свободу, отбыв свои сроки, гангстеры, насильники и убийцы. Но честные испанцы, вся «вина» которых состоит в том, что они не могут примириться с фашизмом, продолжают томиться в тюрьмах. И когда я думаю о них, — а думаю о них я каждую минуту, — нет мне покоя, нет радости и сердце мое обливается гневом и болью.

• КОСТРЫ И ДОЖДЬ

Это была удивительная ночь, состоявшая из дождя, песен, блуждания в темноте по склону горы, из разговоров, которые я почти не понимал, и всеобщего волнения, которое чувствовал отчетливо. Двухэтажная деревянная «хижа» была полна, и люди расположились в палатках вокруг. Веселии Андреев предложил подняться наверх, где был костер и где нас ждал Данчо.

Мы шли вшестером, Веселии — впереди, карабкаясь по крутому склону в совершеннейшей темноте. Натыкались на деревья. Перелезали сквозь заросли крапивы высотой в человеческий рост. Шли долго, все выше и выше, но костра не было видно, и уже пропали огни хижины внизу, откуда мы начали подниматься. Огонь возник высоко слева, значительно выше нас. Мы опять влезли в заросли громадной крапивы, потом кто-то крикнул: «Осторожно, тут вода!» Ручей журчал, но мы не видели его, даже когда подошли совсем близко. Прыгали наугад. Возле костра стояла одна палатка, а другую мужчина устанавливал. Женщина в белой кофте держала на огне сковородку, на которой жарились маленькие куски сала, и смотрела на нас удивленно. Услышав голоса, из палатки вышел мальчик, жевавший виноград. Никакого Данчо тут не было. Эти люди пришли из Мирково. Они сказали, что завтра из Мирково приедет много людей на автобусах. Немного выше, сказали они, есть еще один костер — может быть, там мы найдем Данчо. Эти люди были не партизаны и не ятаки[2], они просто пришли на праздник.

Мы поднялись выше и действительно увидели костер, но добраться до него оказалось еще труднее. Земля тут была почему-то вся изрыта ямами. Мы держались друг за друга, шли медленно, и только Веселии шел отдельно и впереди всех. Он первый попадал в ямы и кричал нам, предупреждая об опасности.

Веселии был тут самый главный. Это он придумал все насчет костра и насчет Данчо. Все хотели быть с Весели-ном, но он выбрал нас пятерых: Христо, Марию, ее мужа Альберта, который повсюду ходил с гитарой, Любомира и меня. И мы шли за ним в темноте. Иногда мы останавливались, чтобы отхлебнуть «гъмзы», но Веселии не останавливался и первый подошел к костру. Мы услышали, как он смеется. Тут тоже не было Данчо.

Возле костра сидели туристы из Етрополе — две девушки и два парня. Все четверо были в коротких штанах, и даже при свете костра было видно, какие у них загорелые ноги. Они объяснили нам, как спуститься к хижине. Мы постояли у костра, грея руки, хотя было тепло и даже парило, как перед дождем. Веселии о чем-то разговаривал и смеялся с парнями и девушками, а Любомир смотрел на них исподлобья. Потом мы долго, почти ощупью, делая маленькие шажки, спускались сквозь темную чащу вниз. Любомир ворчал по дороге:

— Зачем эти, с голыми ногами, приходят на наши встречи? Потеряли стыд…

Большой костер на поляне возле хижины все еще горел, и какие-то люди танцевали «хоро». Генерал тоже танцевал «хоро». Я стоял и смотрел на танцующих, которые, взявшись за руки, большим кругом кружились вокруг костра. Был ветер, пламя костра кренилось, и в одну сторону летели искры, и танцующие отворачивали лица или нагибали головы, спасаясь от искр, но не разжимали рук. Среди танцующих были женщины и одна девочка лет двенадцати. Женщины хохотали и взвизгивали, когда проносились мимо того места, где летели искры. Но генерал не отворачивал лица и высоко поднимал руки, поддерживая своих соседей справа и слева, и устремлялся навстречу пламени, из которого сыпались искры, и лицо его было красным от жара. И все лица танцующих были красными от жара. Но самым красным, и непреклонным, и молодым было лицо генерала.